НИКИТИН Андрей Леонидович (1935-2005)

 

ОСТАНОВКА В ЧАПОМЕ

 

ВСТУПЛЕНИЕ

ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ, 1969 год. Полуночный берег

ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ, 1983 год. Стрелков, "Севрыба" и другие

ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ, 1986 год. Мурманский гамбит

 

[417]

ТЕТРАДЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1987 г
Последняя тропа

[419]

1.
Поначалу медведь был один. Он вышел на прибрежный песок за Индерой и шел туда же, куда шли и мы,- на восток. Следы были свежими, и, поднимаясь на очередной мысок, мы присматривались: не догоняем ли ненароком наш косолапый авангард?
Потом, приглядевшись, я понял, что опасения напрасны. От медведя нас отделяли не сотни метров, а три-четыре часа пути, во время которых прилив сменился далеко зашедшим отливом: кое-где следы были замыты волнами, а это означало, что зверь вышел на берег, когда прилив еще не достиг своего апогея. Сейчас море плескалось по меньшей мере в миле от нас.
Потом рядом с первым следом появился еще один, затем - сразу два, и тогда я сбился со счета. Медведи заходили в воду, волокли на берег дохлого морского зайца или нерпу, возились друг с другом, просто сидели на песке, наблюдая за морем... Настоящее медвежье царство!
Густое чернолесье подходит здесь к самой кромке берега. За лесом, по верхушкам поднимающихся деревьев, я угадываю гряды морских террас, на которые мы с Георги собирались выйти. Я знаю об их существовании, потому что в предыдущие годы не раз разглядывал их с самолета. Террасы высоко подняты над морем, на них лежат мокрые тундры, уходящие в глубь полуострова,- болота с перелесками, поражающие глаз ржаво-красными спиралями "грядово-мочажинного [420] комплекса", как именуют такой пейзаж географы и болотоведы. Но меня влекут не они, а многочисленные песчаные выдувы на краю террас, почти такие же, как те, что мы встречаем на берегу моря. В тех, далеких, с самолета мне удавалось иногда разглядеть черные кучки камней, оставшиеся от древних очагов, и белые россыпи кварцевых отщепов - "визитные карточки" первобытных обитателей здешних мест, отмечающие их летние стойбища.
По этим выдувам не прошел еще ни один археолог. И хотя я заранее могу сказать, что именно можно там найти и как это будет выглядеть, страсть первопроходца нет-нет, а дает о себе знать. Георги давно подбивал меня совершить такое путешествие по Берегу. И вот мы идем с ним по старой поморской тропе, по которой я еще не ходил: этот отрезок побережья всегда оставался за пределами моих маршрутов.
Удивительно, как густо был заселен Берег в прошлом! На восток от Стрельны и далее до Пулоньги, проводя разведку, я находил следы древних стойбищ иногда по два на километр берега, почти так же густо, как еще недавно стояли здесь тоневые избы. И те, и другие оказывались примерно на одних и тех же местах, только поморские избы стояли на современном берегу моря, а стойбища охотников и рыболовов древности - на когда-то бывшем.
Те стойбища, мимо которых мы идем сейчас, лежат от моря в двух-трех километрах, но мы отказались от надежды к ним подняться. С одной стороны, останавливают медведи, с которыми нам, безоружным, совсем не хочется встречаться в чащобе чернолесья; с другой - солнце и разъярившаяся мошка, которые вот уже второй день с нарастающей скоростью гонят нас на восток. После стужи яростного циклона, хлеставшего в первой половине июля по Берегу дождем и снегом, на Заполярье обрушилась тропическая жара. Ветра нет. Откатившееся с отливом море лежит в стороне слепящей стеклянной гладью, отражая безжалостно жгущее солнце. Между нами и морем - мерцающий лужами мокрый песок осушки, на далекой кромке которого чернеют силуэты диких оленей. Их тоже прогнали с берега мошка и страх перед медведями.
Второй день мы идем по пустынному берегу и на каждом шагу натыкаемся на свидетельства бывшей здесь [421] некогда жизни. Как знакомы эти горькие приметы времени! Нижние венцы от срубов, чуть видные из-под песка и зарослей серо-зеленой осоки, повалившиеся сушила для сетей, утонувшие в песке карбасы, остатки воротов,- вот она, наша собственная "Атлантида", трагическая летопись последних десятилетий, потому что не по своей воле всякий раз уходили поморы от построенной ими избы, от уловистого места, от заботливо расчищаемых поколениями рыбаков пожней.
Такое вот "memento mori"(1) сопровождает нас с того часа, как мы подъехали к Кузомени. Обширное, когда-то самое богатое село на Берегу, его административный центр в прошлом, теперь предстало нашим глазам двумя рядами полузанесенных песком домов, которые, словно выбившись из сил в неравной борьбе, привалились к самому берегу Варзуги, спрятавшись от надвигающейся пустыни за тремя высокими кладбищенскими холмами, усеянными частоколом поморских крестов.
Холмы эти сложены не из камней и песка - из гробов и костей тридцати с лишним поколений кузоменцев, которые поселились здесь еще в двенадцатом веке. Прадеды, деды, матери и отцы, они и сейчас пытаются защитить остатками своей плоти потомков, цепляющихся за давно потухшую надежду, что, авось, придет к ним извне какая-нибудь помощь, остановят пески, засыпающие деревню и реку, появятся люди и снова здесь, на берегу Белого моря, к солнцу потянутся буйные ростки жизни. Но помощи нет. Из Кузомени только уезжают, а оставшиеся один за другим ложатся в эти холмы, чтобы своими телами прикрыть еще живых... Страшное впечатление оставляет это красно-желтое царство смерти без единой зеленой былинки, куда только изредка приносит пассажиров рейсовый самолетик, вздымающий при посадке и взлете тучи кузоменского песка.
И дальше на восток так же. В устье Варзуги ржавеет затянутый песками корабль, разрухой и запустением дышит плоский, голый берег на пространстве от Варзуги до Индеры, где стоит последняя кузоменская изба. И едва перебредаешь на отливе через веер выбегающей из-под обрывов Индеры, как оказываешься в медвежьем [422] царстве, где все напоминает тебе об ушедшем с этой земли человеке.
Да, здесь красиво. Хрустит под ногой галька, омытая отбежавшей волной, дрожат на ней взбитые сливки пены; зелеными, красными, белыми огнями вспыхивают под солнцем окатанные мокрые голыши. Справа - неизменное и вечно меняющееся море, слева, когда отступает чернолесье,- желто-белые осыпи песчаных выдувов. Они лежат, как нестаявшие откосы снега в береговых распадках, а вокруг - пестрое разнотравье, глянцевая зелень брусники и воронихи на сухой тундре. И открываются глазу бесчисленные лукоморья. Едва кончается одно - начинается другое. Мыс протягивается за мысом, берег встает то высоким обрывом, то непокорной, устоявшей под напором стихий скалой, то ложится под ноги рябью убитого волнами песка, на котором внезапным оранжевым цветком распласталась морская звезда... Но только не о красоте Берега приходят сейчас мысли. О том, почему он стал таким пустынным. Почему вот уже второй десяток лет я занимаюсь не его первобытной, а современной археологией?
Вот и в этот раз вместо того, чтобы пройти по древним стойбищам, уйти от современности в тысячелетия прошлого, мы идем по развалинам того мира, который строили десятки поколений русских людей. Не только здесь-на всем пространстве России. Строили, чтобы передать этот мир в наследство нам, чтобы мы сделали его еще лучше, еще богаче, еще красивее, еще удобнее для человека.
А мы его - разрушили.
За несколько десятков лет мы сумели разрушить то, что создавалось веками. Вырвать с корнем, вырубить так, чтобы не осталось и следа. Впрочем, следы от ран всегда остаются. Но здесь, на Берегу, не надо быть археологом, чтобы представить себе, что здесь было. Не надо прибегать к дендрохронологии и лихенометрии, чтобы узнать, когда здесь были снесены тоневые избы, когда ураган "вторичной коллективизации", как можно назвать запланированный в начале семидесятых годов нашего века снос более ста тысяч российских деревень и сел, пронесся над Берегом, оставив те руины, которые сопровождают нас на протяжении всего маршрута.
Впрочем, разве не на протяжении всей жизни? [423] Это был далеко не первый, скорее последний удар, которым добивали поверженную русскую деревню, приклеив на ее фасад не подлежащий обжалованию приговор: "неперспективная".
Деревня? Труд на земле? Как могут они быть "неперспективными"?
И как не вспомнить прозвучавшие когда-то - в самом начале! - злые, ненавидящие, но пророческие слова уезжавшей из России Зинаиды Гиппиус:

...и скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,
народ, не уважающий святынь!

На одно только десятилетие опередило события пророчество. А дальше... Дальше началось то, о чем наши родители боялись даже вспоминать и что только теперь становится достоянием гласности. Коллективизация началась с открытого грабежа имущества "кулаков", с разорения их хозяйств, со "сведения счетов" со стариками и детьми, вылилась в физическое уничтожение лучших земледельцев. На шею уцелевших на долгие годы был накинут хомут рабства в его худшем варианте. Большинство из нас помнит годы, когда русская деревня понуро топталась в загоне, в котором восстановлено было то, против чего были направлены две русские революции, столыпинская реформа и октябрьский переворот, принесший первые декреты советской власти, которые провозгласили мир - народам, землю - крестьянам. Коллективизация восстановила сельскую общину в ее крепостном варианте: без паспортов, с крохотными, не способными прокормить семью наделами, с шести-, а то и с семидневной барщиной на "государство". Не на себя, не на собственника земли, поскольку земля была "отдана" колхозам, не на общество, о котором все эти десятилетия мы говорили как о чем-то абстрактном, а на то самое "государство", которое, по определению В. И. Ленина, является лишь "аппаратом насилия и угнетения масс"
К чему это привело - общеизвестно.
Что надо было сделать в таких условиях? Вероятно, как можно скорее распустить нерентабельные колхозы, наделив каждого сельского жителя землей согласно ленинского декрета, дать возможность ему на ней работать, снабдив высококачественным семенным материалом и техникой. А главное - предоставить возможность выбора в жизни. Запущенное, разоренное село [424] требовало немедленной перестройки хозяйства, но еще больше - дифференциации своих человеческих сил: освобождения от разросшегося "управленческого" аппарата, от гигантской пирамиды "руководителей", от бездельников и пьяниц. Оно взывало о необходимости дать каждому из его активных работников право самому определять свое будущее и будущее своих детей.
Об этом мы начинаем писать и публично говорить только сейчас. Прежде мы молчали или говорили шепотом. Мы видели, к чему приводят единые, обязательные для всех рецепты счастья, но знали, что за сомнение в их правильности, выраженное к тому же публично, сомневающегося ждет гражданская смерть, гонения, а то и тривиальная изоляция на тот или иной ряд лет.
Поэтому мы, пишущие, пытались отыскать другой выход, которого не было и не могло быть. Все, что предлагалось, оказывалось паллиативом. Мы пытались нащупать сферы деятельности, которые способствовали бы возрождению подавленного, равнодушно глядящего округ себя человека, потерявшего интерес даже к собственной жизни. Мы говорили о развитии подсобных промыслов, об охране нашей природы и памятников истории и искусства не для того только, чтобы дать людям занятие или сохранить оставшееся, но чтобы подвигнуть человека на мысль, на действие, заставить задуматься над разрушительными силами нашей бюрократической системы всех тех, в ком еще не совсем угасла способность думать и действовать. Рассказывая о происходящем в стране, мы показывали, как народ из созидателя превратился в потребителя и разрушителя всего, что только возможно разрушить: быта, духовных и материальных ценностей, нравственности, природы, личности, общества, даже собственной истории, выхолощенной и искаженной "специалистами" до неузнаваемости.
Уже 1981 год принес первые долгожданные перемены, хотя и они были спущены сверху. Но подготовлены они были всем ходом жизни. Все, о чем раньше писали обиняками, иносказательно или предположительно, с обязательной оговоркой "возможно, я здесь не прав, но...", стало явным и гласным. Так началась новая революция, в которой уже звучат настоящие, а не фигуральные, выстрелы; революция, предполагающая годы ожесточенной борьбы со всеми теми, кто отстаивает [425] привычный для себя "образ жизни", обусловленный бесконтрольностью власти и бесправием народа. Север был только дальней окраиной царства мафий и организованной преступности, но именно он оказался для меня "полем Куликовым", которое я не мог миновать. Здесь особенно явственно представали последствия экономической и экологической катастрофы, захватившей шестую часть земного шара, чьи истинные размеры и силу мы до сих пор еще не можем оценить.
Поморам нужна была помощь. Сначала - помощь гласности в перестройке экономики; затем - тем людям, которые перестройкой занимались, потому что именно на них упал первый, самый тяжелый удар их противников. Три года шла борьба за справедливость против лапландской Фемиды и мурманских "охотников на ведьм", которых надежно защищала коррупция. Лишь перед самым отъездом из Москвы, пройдя по второму и третьему кругу, удалось добиться протеста Прокуратуры РСФСР против мурманского произвола и беззакония.
Оправдание Гитермана и трех председателей колхозов должно было стать началом отсчета нового времени не только для Берега, но и для всех нас. А для меня еще и знаком, что определенный виток моей жизни, вобравший в себя Берег, подошел к своему логическому завершению.
Все было, как обычно,- и в Мурманске, и здесь, на Берегу. Но в какой-то момент у меня возникло странное ощущение: я как бы вписан в судовую роль, давно сжился с командой и судном и вдруг обнаруживаю, что стою не на палубе, а на причале. Корабль уже отдал швартовы, сдвинулся с места, набирает ход, между нами растет полоса воды, общий разговор давно превратился в монолог, он вызывает улыбки понимания, приветственные жесты... но эти жесты одновременно и жесты прощания!
И вот теперь, шагая по старой поморской тропе, я понимаю, что иначе и не могло быть. Всему приходит конец - работе, любви, поискам, тебе самому. Меняется не время - сменяются поколения. Сейчас новое поколение берет в свои руки правило кормщика, оно перестраивает этот мир для себя, по своим меркам, говорит на своем языке и в общем-то довольно успешно справляется с проблемами, над которыми мы бились столько [426] лет. И в новой обстановке пришедшие разбираются гораздо лучше нас уже потому, что не помнят ни керосиновых ламп, ни войны и голода, ни жизни без телевизоров и компьютеров. С самого начала их мир обнимал весь земной шар, был построен на транзисторах, связан "спутниками", и космические новости для них такая же обыденность, как утренняя сводка погоды.
Не хочу сказать, что они умнее нас,- такими они еще станут, но уже сейчас они свободнее и решительнее, чем были мы. Они знают, чего хотят добиться. Наши рецепты для них непригодны, как и наша осторожность, от которой нам трудно избавиться потому, что, пережив все зигзаги нашей истории, с грузом своих лет мы несем неизбывную память о тех десятках миллионов наших отцов, матерей, братьев и сестер, которые погибли от голода, болезней, пыток, пули охранника и ножа уголовника в лагерях Воркуты, Соловков, Караганды, Колымы, Норильска, на строительстве Беломорканала, в архангельских и вологодских лесах, в песках форта Шевченко, в застенках Крестов, Лубянки, Лефортова и многих других местах.
И все же, несмотря на вбиваемый с детства страх, многие из нас сумели сохранить то лучшее в себе, что досталось нам в наследство от прошлого: плюрализм мышления, доброжелательность к людям, привычку отвечать за свои слова, обязательность в отношениях и даже "старомодные" идеалы, так дисгармонирующие с бытом современного общества, давно переступившего грань, отделявшую его от общества преступного мира. Не в этой ли нерасторжимой связи с давно погибшей европейской культурой оказалась наша главная трагедия раздваивающегося сознания?
Странно, что эти мысли кристаллизуются именно сейчас, на старой тропе, то тянущейся заросшей колеей среди многоцветья трав, то сбегающей на рифленный волнами песок, обнаженный отливом.
Видимо, только теперь, совершив за прошедшие десятилетия своего рода восхождение от этих песков, тундры, прибрежного галечника, от поморских сел с их обитателями до областного центра, в котором решались судьбы этих людей и этих сел, где шли ожесточенные схватки между сторонниками перестройки и ее противниками, которые пока еще одерживают победы, я смог ощутить и пафос, и трагизм здешней жизни.
[427] Все дело в мерке, с которой подходишь к людям. В умении разглядеть в повседневности самоотверженность, принципиальность, и самый что ни есть подлинный героизм людей, на плечах которых, как на атлантах, зиждется основание нашей жизни. Нет ничего труднее, неподъемнее, бесконечнее, а главное - изматывающе, чем труд на земле и на море. А выключи его из жизни - и вся она разом остановится. Сначала захудеет и захиреет, как это произошло здесь, а потом и совсем кончится. Потому как хотя и "не хлебом единым жив человек", но и без хлеба этого, в каком бы виде он ни представал, жить человек физически не может...
Вот и получается, что те, о ком я писал, не литературные только, а самые настоящие герои тех дней: и Федор Осипович Логинов, рыбак, оленный пастух, не присевший праздным до самой смерти, и семья Каневых, и Немчиновы из Чапомы, и пялицкие Тетерины, и Петр Самохвалов, в любую погоду собиравший по тоням рыбу и выезжавший к "Соловкам", чтобы снять пассажиров, хотя это ему ни в какие обязанности не входило... А разве не подвигом была вся жизнь Стрелкова, боровшегося за колхоз, за Чапому, не сдававшегося под напором местных властей, если он полагал, что именно так, а не иначе должен поступать?
Что мешало каждому из них уехать - в город, в более теплые края, к необременительной - "не пыльной" - и куда лучше оплачиваемой работе, не требующей ни высокого накала душевных сил, ни повседневной ответственности за людей? Что держало остальных их односельчан, их сыновей и внуков, возвращающихся на Берег, чтобы именно здесь, на земле отцов, бороться "за нашу и вашу свободу"? Ведь не только чтобы выжить делают они все это!
И еще одно, кажется мне, я понял за эти дни. Что не северная экзотика, не псевдоромантика привлекала меня всегда к Северу, а ощущение, что именно здесь, на Берегу, между человеком и природой еще не возникло непреодолимой преграды. Сам Берег всегда казался мне неким организмом, живущим особой, непостижимой для нас жизнью. Когда следом за рыбами, птицами, за зверями сюда пришел человек, он должен был подчиниться ее законам, поскольку она стала и его, человека, жизнью. Только потому и уступал Берег человеку, давая ему расширять пожни вдоль рек, пашни на буграх и в [428] ложбинах, позволяя рубить лес, строить избы и села, соединяя их дорогами и тропами.
Берег обрастал человеком, как зверь шерстью, и оба жили в ладу, потому что человек по-своему заботился о Береге, стараясь, чтобы тот никогда и ничем не оскудевал.
А потом наступило безумие и разрушение.
Прошедшие годы я был исследователем причин этой болезни и летописцем попыток ее врачевания, веря, что излечение возможно. Берег был словно бы мостиком, переброшенным из прошлого в настоящее, и все это время я пытался рассмотреть с его террас контуры будущего. Каким оно станет? Смогут ли живущие здесь люди восстановить утраченную связь поколений с природой? Как ни странно, именно мощный рывок вперед западной цивилизации вернул человека к земле, дал ему досуг и средства заинтересоваться окружающим миром не для извлечения сиюминутного дохода, а для восстановления гармонии в развитии общества и личности, ощутившей себя, наконец, частью биосферы. Может быть, когда-нибудь и мы, вырвавшись из тисков невежества, нищеты, развала, инфляции, сможем вступить на такой же путь созидания, как наши далеко вперед ушедшие современники?
Мне хочется в это верить.
И сейчас, время от времени присаживаясь, чтобы передохнуть, на гнилые опоры, некогда державшие венцы тоневых изб, на груды камней, оставшиеся от печин, на истлевающие в песке карбасы, рядом с которыми выступает ржавь забытых якорей от неводов, мы с Георги молчим, согласно прислушиваясь к неслышным голосам ушедших и к той вечной саге, которую слагают на пустынном берегу, ставшем прибежищем для игр медведей, набегающие издалека волны прилива и просыпающийся к вечеру ветер...

2.
Сегодняшний наш ночлег - пустующая тоня "Валдай чаваньгский".
Здесь все пустующее. Днем мы прошли мимо брошенного рыбопункта - с пустым, прохладным ледником, где на полу искрятся кристаллики соли, тронутые солнечным лучом сквозь прореху в крыше, с рассохши[429]мися чанами для посола семги, покосившимися избами и обветшавшим причалом. Неподалеку, словно символ гибели Берега, высился ржавый корпус судна-мишени, путаница металлических конструкций над палубой которого издалека представала крестами очередного поморского кладбища. Мишень пригнало штормом, выбросило на прибрежные скалы, раскололо надвое, и груда железа осталась ржаветь среди россыпи многоцветной гальки и никем не тронутого многоцветья береговых лужаек...
На часах уже поздний вечер, неожиданно холодный по сравнению с палящим жаром дня. Расплавленный комочек солнца, обжигавший нас на маршруте, теперь потускнел, увеличился в объеме и, уже не грея, плывет по вершинам далеких елей. Еще немного - и он ненадолго уйдет за близкий горизонт, потому что в своем движении к востоку мы незаметно вышли из незримой петли Полярного круга.
За маленьким окном - стальная гладь Белого моря, по которому от берега протянулась узкая полоса мелкой ряби. Изба стоит на высоком каменном мысу в начале открывшегося нам очередного лукоморья, ровной песчаной дугой связавшего скальные выступы. Темные от вечерней тени, сверху они похожи на черневые накладки серебряного лука, тетива которого оттянута морем к горизонту, а угадываемая в полосе ряби невидимая стрела нацелена прямо в раскаленную рану солнца...
Георги собирает на стол, продолжая рассуждать вслух:
- ...А теперь идея мидиевых ферм представляется мне и вовсе утопической. На что Каргин рассчитывает? Хочет дать козырь начальству в Минрыбхозе; дескать, промысловая обстановка плоха, но мы и о будущем думаем, скоро всю страну мидиевым белком завалим, работу колхозникам дадим... Так, что ли? Научников еще можно понять. Им нужны деньги, диссертации, на Картеше они обжились, кандидатские и докторские успешно защищают, все лето под боком ягоды, грибы, охота, рыба... Но Каргин-то мужик умный, должен понимать, что даже для таких консервов его улитки не годятся...
Повертев в руках тоненькую консервную банку, где на яркой крышке обозначена чуть ли не треть элементов таблицы Менделеева, Георги пренебрежительно броса[430]ет ее на стол. "Мидии копченые в масле". Продукт опытного цеха Мурманского рыбообрабатывающего комбината.
- А если эта партия как раз из Картеша?
- Надо бы у Крутова спросить...
Сергей Васильевич Крутов - генеральный директор производственного объединения "Севрыбпром". Мы были в его дегустационном зале перед отъездом из Мурманска, пробовали опытные партии продуктов, изготовленных из различных представителей морской фауны и флоры. Самые вкусные сделаны по зарубежным рецептам. Но все они, за исключением морской капусты в томате, мидий в масле и "крабовых" палочек, производимых на закупленном у японцев оборудовании, на прилавках мурманских магазинов еще не появлялись.
Крутов - потомственный помор, родился и вырос на Берегу, в деревне Устье на Варзуге. Подвижный, поджарый, с интеллигентным лицом, седыми висками, быстрым цепким взглядом карих глаз. На следующий день, когда мы вместе едем в Чупу, выясняется, что .я знал его брата, знаменитого мастера посола семги на умбском рыбзаводе. В Чупской губе, возле мыса Картеш - опытные плантации мидий, финансируемые "Севрыбой". С некоторых пор Каргин стал завзятым сторонником развития на Севере марикультур и хотел, чтобы мы увидели его хозяйство, поскольку разведение мидий и ламинарии, по его мнению, может в будущем стать одним из основных направлений экономики поморских колхозов.
В самом деле, как было не приветствовать идею, предлагавшую вместо истребления - воспроизводство, вместо нищеты - изобилие? С каждым годом промысловая обстановка для наших рыбаков становилась все хуже. Баренцево море стало настоящей пустыней. Перепаханное тралами дно, бездумное истребление целых видов промысловых рыб - ив результате почти полный подрыв производственной базы всего северного бассейна. Между тем наши западные соседи давно оставили дикую природу в покое, создавая все необходимое на суше.
Собственно говоря, культивировать можно все, не только водоросли и моллюсков. Мир засыпан жемчугом, выращенным на японских фермах. Начинают выращивать такую "деликатную" рыбу, как палтус. Только [431] Норвегия собирает урожай семги со своих лососевых ферм чуть ли не в десять раз больший, чем дают все наши северные моря и реки, вместе взятые, причем получает продукт более высокого качества и с меньшими затратами. И хотя на наших реках немало семужных заводиков, их продукция служит только подкормкой для щук, поедающих без остатка весь молодняк. Работники рыборазводного завода в Умбе рассказывали, что хищники прекрасно осведомлены, когда должны выпускать молодь, и собираются перед шлюзом чуть ли не со всей реки.
Ратуя за марикультуры, Каргин выступал за связь науки с производством. Денег требовалось немного, зато как эффектно смотрелась каждая такая баночка, сделанная на его комбинате!
Нас, пишущих, увлекало красноречие Каргина. Всем хотелось верить, что пусть не сейчас, пусть в будущем, но делаемом сегодня, на наших глазах, человек начнет перестраивать свое хозяйство, перестав грабить океан. Нас убеждали цифры, убеждали фотографии, на которых видна была гладь залива с пунктирами трубчатых поплавков, под которыми в воде висят "субстраты" - капроновые концы, обрастающие колониями мидий. И затраты не очень велики, и работа для лентяев: раз в год поднимай по весне тяжелые гроздья раковин в верхний, опресненный талой водой слой, где погибают все скопившиеся за зиму паразиты, а по осени притапливай их, чтобы не сорвало подвижкой льдов...
Могут ли мидии стать "будущим" поморских колхозов? Первым в реальности и экономическом эффекте мидиевых ферм усомнился Георги, побывав на Картеше, хотя и написал статью в поддержку эксперимента. Теперь мы отправились туда вместе, сопровождаемые эскортом сотрудников "Севрыбы". Причиной эскорта были не столько мы, сколько первая установка по переработке мидий, смонтированная на старом тральщике, и киногруппа карельского телевидения, снимавшая мидиевое хозяйство для очередной серии "Новостей".
Мы пересекли полуостров с севера на юг и вкатились в лесистую, словно бы взрытую глубокими падями и крутыми холмами Карелию. Некогда большое село, Чупа стоит в стороне от современного шоссе, спрямившего старый тракт. К ней ведет довольно скверная раскатанная дорога, да и сам поселок, расположенный в верховь[432]ях узкого и длинного залива, предстал перед нами этакой "дырой" производственного типа из-за слюдяного комбината по соседству.
Оставив машины на причале местного рыбзавода, мы перебрались на палубу СРТ, который вместо работы в Атлантике нес каботажную службу по Карельскому берегу, и долго шли на восток, к морю. Губа то расширялась, то сужалась. С обеих сторон тянулись невысокие каменистые берега, поросшие редким северным леском; то там, то здесь можно было заметить следы некогда бывших селений, да искрились под солнцем старые отвалы слюдяных карьеров. Наконец впереди показался Картеш - круто сбегавший к воде каменный бугор, на котором среди низкорослых сосенок виднелись крыши нескольких домиков. На рейде стояло два судна - принадлежащее научной станции и бывший тральщик, на палубе которого суетились люди.
Установка уже работала. Она состояла из нескольких баков нержавеющей стали с движущимися валами-транспортерами, которые одновременно играли роль калибровочных сит для раковин, и шнеков, по которым мидии подавались в дробитель. Субстраты с раковинами и всем, чем они обросли за три-четыре года, попадали сначала в пресную воду, потом - в кипяток, а дальше начинался их "очистительный" путь. В результате от всей массы, поднятой на борт судна, оставался небольшой полиэтиленовый пакетик с розовато-желтыми охлажденными тельцами моллюсков. Сами по себе они были безвкусны: нечто вроде мягкой резины...
Телевизионщики профессионально перетаскивали с места на место штативы и камеры, включали и выключали софиты, хотя светило солнце. Они снимали установку в целом, отдельные ее части, грязную пену, сбегавшую через край кипящего бака, и тут же, крупным планом,- лица и руки ученых и производственников в их "звездный час".
Нам объяснили, что по ряду объективных причин урожай на этой плантации оказался хуже, чем ожидали: мидий мало, они мелкие. На других должно быть лучше. Тут же привели цифры урожая с португальских плантаций, доказывающие возможности роста моллюска. "А как среднегодовые температуры и питательная среда у португальцев?" - поинтересовался я. Оказалось, что то и другое являет глазу более отрадную картину, чем [433] Белое море, которое, как тут же выяснилось, не идет ни в какое сравнение и с Японским морем. "А такие установки за рубежом есть?" - спросил в свою очередь Виктор, потому что хозяев явно шокировало наше молчание.
Вопрос Георги не отличался тактичностью, однако нам ответили: да, есть, причем весьма производительные. Но эта не скопирована, а создана инженерной мыслью конструкторского коллектива "Севрыбы". Конечно, она еще далека от совершенства, зато своя, отечественная.
Нам было достаточно. Мы отказались от дальнейшей программы, предполагавшей еще сутки пребывания на Картеше, и попросили, чтобы нас перебросили на другой берег Кандалакшского залива, в Умбу, до которой расстояние было почти таким же, как до Чупы. СРТ - не маленький катер, но предложение наше приняли с чувством явного облегчения, поскольку мы со своим скепсисом, оказались инородными телами в праздничной смычке науки и производства.
Другие фермы смотреть мы отказались.
- ...Во-первых, подобные фермы на Белом море возможны только у Карельского берега и в Кандалакшском заливе,- продолжает рассуждать Георги.- Для них нужны глубокие, хорошо защищенные от ветров и течений бухты, а у других берегов одни мелководья и зимой сутолока льдов. Карелы на зиму притапливают субстраты, а что делать здесь? Во-вторых, сколько надо сил и средств, чтобы получить такой вот пакетик мидий?! О каких доходах может идти речь? Да и мидии крохотные... Несерьезно все это как-то!
Вечер на очередной пустующей тоне - время наших долгих разговоров. Днем даже на кратких остановках мы редко говорим о том, что занимает каждого из нас, накапливая мысли и ощущения, как накапливает пыльцу пчела, перелетая с цветка на цветок. Но вот наступает момент, когда спрессованные неутомимой труженицей крупинки, почти невидимые глазу, становятся весомыми обножками, которые пчела приносит в общую кладовую.
Обножки из цветочной пыльцы - пища для пчел; наши дневные мысли - пища для вечерних бесед.
Я согласен с Виктором: здесь, на Берегу, никакие марикультуры невозможны. На Мурманском берегу? Не [434] знаю, но людей там давно уже нет, всех выселили вглубь полуострова.
- У мидиевых ферм, на мой взгляд, только одно будущее - очистка морской воды,- говорю я Георги.- Каждый моллюск пропускает через себя чуть ли не полтонны воды в сутки, очищая ее лучше всяких фильтров. Мы загрязняем море быстрее, чем оно успевает самоочищаться, мидии не справляются и погибают. Вот тут их массовое разведение оправдано и экологически, и экономически. Но заниматься этим должны не колхозы, а государство, озабоченное положением дел у своих берегов. Вернее, могут и колхозы, но уже финансировать их должно государство...
- Значит, Каргин в известной мере прав? Ведь с таких плантаций можно получать огромное количество белка как побочного продукта! Сразу решается две задачи: очищение воды и получение мяса мидий...
- Нет.
- Почему - нет?
- Потому что одно исключает другое. Ведь моллюск мидии очищает море, как пылесос - нашу квартиру. Пыль и грязь, собранные пылесосом, никуда не исчезают, они заполняют его камеру, откуда их надо извлекать и куда-то выбрасывать. Все химические соединения, в том числе ядовитые и радиоактивные, концентрация которых в воде быстро повышается, скапливаются в белке моллюска. Каргин предлагает его использовать как пищевое сырье. А его можно использовать разве что для получения этих самых химических элементов! Живые очистительные установки потребуют хорошо налаженной контрольной службы, проверяющей состояние мидий и их замену. Нельзя допустить их естественную гибель и отмирание, поскольку тогда в морскую воду вернутся все те вредные вещества, которые связаны моллюском. И встает проблема: как их утилизировать? Куда девать?
- А как же норвежцы, считающие, что они смогут производить в год до двухсот тысяч тонн мидий?
- Выращивая их в фиордах, омываемых чистым и теплым Гольфстримом? Наверное, так это и будет. В Норвегии, но не в Белом море, которое замерзает и становится грязнее год от года...
Так перечеркивается один из пунктов намеченной было программы развития Берега.
[435]
- То же самое, по-видимому, и с водорослями,- говорит, помолчав, Георги.- По сравнению с дальне восточной ламинарией, лист которой достигает нескольких десятков метров, наша северная оказывается карликом. Весь лист - слоевище,- наросший за лето, зимой растворяется и весной начинает нарастать снова. Поэтому объемы ресурсов практически не увеличиваются. Каргин же, ссылаясь на опыты Ксении Петровны Гемп, которые показали возможность искусственного выращивания подводных зарослей, выдирает своими драгами последние их остатки вокруг Соловецких островов, уверяя, что со временем там все восстановят! Это уже спекуляция на науке, которая ничего конкретного пока не обещает...
- Да.
- Вот и выходит, что марикультуры, на которые возлагали столь большие надежды, не оправдывают себя на Севере даже в первом приближении. То же самое и с прибрежным ловом! Белое море - не Охотское с его крабами и не Тихий океан. В нем и раньше водилась только треска да селедка, а теперь и этого нет. Боюсь, что и не будет, во всяком случае в исторически обозримый промежуток времени...
- Получается, что так. Это не для поморов...
- Остается традиционное: селедка, семга, навага, озерный лов, олени. И как основа основ - корабли в океане. Все остальное, о чем мечталось: новые профессии жителей приморских сел, подсобные промыслы, гигантский заповедник на Терском берегу с его службами,- на самом деле является надстройкой над экономикой. Значит, опять тупик? И один выход - поднимать цены на эти традиционные виды продукции?
Тут я согласиться никак не могу.
- Цены и так растут, это показатель нищеты, а не процветания. Они разрушают экономику, разрушают хозяйство, создавая застой и спекуляцию на внутреннем рынке, "вечный дефицит" и другие беды, с которыми мы в полной мере познакомились, начав борьбу с алкоголем, а не с алкоголизмом. Посмотрите, каков результат - нет сахара, дрожжей, муки, конфет, печенья, варенья, меда, ягоды и плоды гниют, виноградники вырублены, махровым цветом распустилась наркомания, которая, в свою очередь, выхватила из медицины, из быта, из химического производства все суррогаты алкоголя. Мы [436] уже рухнули в бездну совершенно невероятных дефицитов. И когда выберемся из нее - никому не известно. От самогоноварения нам не избавиться до тех пор, пока водка в магазинах не станет дешевле самогона, превзойдя его по качеству. А цена самогона, как известно, определяется ценой килограмма сахара. Нормальный ход развития экономики общества - снижение цен на все до минимума. Только это свидетельствует о действительно растущем благосостоянии людей, о развивающейся экономике, о богатстве страны...
Я обрываю свою филиппику, потому что все это без толку. Но ах как хочется верить в разумность завтрашнего дня! Как устали мы жить в тревоге и неуверенности, в страхе за будущее под бравурные марши и жизнерадостные песни! А человеку и всего-то в жизни надо вот такую крепкую и теплую избу, как та, в которой мы сейчас сидим. Но не государственную, не временную, а - свою. На веки вечные. Чтобы никакой чиновник, никакой начальник не мог "наложить лапу" только потому, что она ему приглянулась. И чтобы жить в ней так, как тебе лучше, удобнее и вкуснее... Ну вот с тем же "пьянством". Во всех остальных странах, в том числе и "братских", вопроса о самогоноварении не существует потому, что каждый владелец сада или виноградника может принести эти плоды на государственный винокуренный заводик, имеющийся чуть ли не при каждом селе, и за очень скромную плату перегнать их в напиток любой крепости, кроме спирта, чтобы потом не ходить в магазин, не тратиться, а спокойно пить собственные ракии, сливовицы, палинки, кальвадосы и чачу, угощая друзей до следующего урожая. А государство получает прибыль, гарантируя качество продукта и его очистку. В результате там нет ни падалицы, ни запахивания неубранных яблок в колхозных садах, ни самогонщиков, ни дефицита...
И только у нас, как у каких-то недоумков,- все шиворот-навыворот! Что за судьба такая у России? Удастся ли выправить ее? Сможем ли мы когда-нибудь не смущаясь глядеть в глаза своим соседям по планете, ощущая себя в каждой ее точке так же уютно и уверенно, как это чувствуем мы с Георги, расположившись на ночлег на тоне "Валдай чаваньгский"?!
Обширная и добротная, изба эта поманила нас своей необычной чистотой. Сразу чувствуешь заботливые руки [437] и хозяйский догляд, не оставляющий ее без присмотра. Сухие наколотые дрова лежат аккуратной поленницей в сенях; на деревянных кроватях - прибранные, перевязанные в "куклы" зеленые частые сети, оставшиеся от сельдяной путины, а большая, занимающая чуть ли не четверть пространства сруба печь несет следы недавней побелки и сияет в сумерках отраженным вечерним светом.
Сейчас, разогреваясь, она отдает нам тепло, стреляя горящими поленьями в своем обширном чреве. На припечке пофыркивает закопченный чайник, налитый чуть янтареющей водой из ручья, круто падающего в море в глубокой тесной ложбине. И вот теперь, когда все тяготы пути остались за порогом до завтрашнего утра, а сама изба, ожившая и разогретая, стала казаться нам вековечным нашим домом, мы пытаемся заглянуть в будущее Берега.
Вероятно, и те, кто строил избу, кто жил в ней долгими осенними ночами, когда бьет дождь, ревут ветер и море, когда трудно заставить себя шагнуть за порог по нужде или за водой, тоже задумывались о своем завтрашнем дне. Я пытаюсь представить себе этих людей, промысловиков, и картина, вставшая перед глазами, вдруг напоминает мне еще об одном промысле терчан, ставшем за последние годы главным.
- А как же мы о зверобойке забыли? - спрашиваю я Георги.- Она-то уж безусловно останется, так что и семга, и олени на ее фоне будут скорее, подсобными, чем основными промыслами! Ведь это она спасла колхозы Берега от окончательного разорения, поддержала, повела вверх и дальше, как то задумывали Каргин и Гитерман...
Георги не спешит с ответом. Он неторопливо пьет чай из большой эмалированной кружки, поглаживает запущенные им снова рыжеватые усики и смотрит в окно на море.
Потом поворачивается ко мне:
- Так-то оно так, да только, похоже, дни беломорской зверобойки сочтены. Если не в следующий сезон, то через год-два ее придется совсем закрыть. Или резко сократить забой. Это тяжело ударит по экономике колхозов, но надо спасать от конечной гибели беломорское стадо гренландских тюленей. Знаете, о чем молчат по бедные реляции и что не дают сказать зоологам? О том, [438] что в этом стаде, в котором мы избивали громадную часть новорожденных, а еще больше губили и кромсали винтами ледоколов, осталась или зеленая молодежь, или перестарки под тридцать лет Старики и дети, совсем так, как еще недавно было в северной деревне. Там - некому было работать, здесь - некому воспроизводить... Такие вот дела! И если мы не остановим это избиение, не последуем рекомендациям зоологов, через несколько лет тюленей придется покупать за границей и завозить в Белое море для акклиматизации.
- А как же тогда чапомская база?
- Никак. Она сделала свое дело, помогла, несколько раз окупила себя, ее можно законсервировать. Или она будет работать в более спокойном режиме, с меньшими доходами… С этим придется мириться.
- И вся кооперация берегов Белого моря, о которой говорил когда-то Мурадян..
- ..пойдет на какой-то другой основе, если она вообще осуществима. Только и в нее я не слишком теперь верю! Это ведь тоже одна из спасительных утопий, поскольку требует высокой организации труда с каждой стороны. Кооперация - дело выгодное, но строится она на точном расчете и на безотказном взаимодействии партнеров. В противном случае ей приходит конец. Как той же межхозяйственной кооперации, которая поначалу спасла Берег. Едва "партнерам" дали чуточку воли - я говорю о предприятиях "Севрыбы", от которых требовались деньги и материалы,- те сразу стали от нее отказываться. Они не получали отдачи, вот и все! Каргин называл это "долг деревне возвращать"…
Вот еще один пример, подтверждающий мою мысль о том, что все попытки вырваться из плена колхозной системы внутри самой этой системы - не более чем паллиатив. Проходит время, и то, что казалось безусловным достижением, шагом вперед, закреплением позиций, начинает отпадать, как пересохший лист. Черешок больше не держит его на ветке, потому что лист выполнил свое предназначение. А ведь то, о чем мы сейчас говорим, было придумано не журналистами. Это был результат "мозговой атаки" людей, прямо заинтересованных в поднятии экономики, в спасении гибнущей деревни, которым было ясно, что так жить дальше нельзя. Надо двигаться, надо плыть - но куда?
Еще несколько лет назад такие опыты казались нам [439] перестройкой. И только после семилетия ожесточенной борьбы теперь понимаем, что не перестраивались, а по-прежнему латали кафтан бессмертного Тришки, вместо того чтобы скинуть его раз и навсегда и сшить новую одежду "на вырост". Но для этого следовало изменить не угол зрения, а структуру сознания, выйти за магические рамки квадрата, образованного девятью точками. Однако нас так долго водили за руку с повязкой на глазах, что, даже обретя свободу, мы их по-прежнему прикрываем и щурим, отказываясь воспринимать мир во всей его цветовой гамме. Мы боимся причудливых форм и красок живых цветов, потому что привыкли к штампованным пластмассовым и восковым; с тревогой обнаруживаем, что ночь совсем не черна, а наполнена множеством звезд и таинственным светом луны; отказываемся верить, что день создан не только для бесконечной унылой работы, но для любви и радостного творчества, которое приносит куда более важный и драгоценный результат, чем подневольный "плановый" труд...
Как все это, оказывается, сложно понять и принять!
И вот мы ломаем себя, отказываясь от прежних представлений, как уже отказались от ложных богов, десятилетиями висевших на стенах наших домов и комнат, от ложных ценностей и оков, от рецептов "всеобщего счастья", и вглядываемся в открывшиеся внезапно морские дали, чтобы обнаружить ориентиры, пользуясь которыми ушли далеко вперед другие корабли...
Догоним ли мы их?

3.
Плоский берег с песчаными пляжами, бесконечными грядами полуразвеянных дюн, с завалами бревен в устьях ручьев уже позади. Даже при отливе море теперь не откатывается, а только уходит вниз и лижет крутой откос пестрого галечника, то и дело прерываемый скальными выходами. Островки леса еще изредка маячат на высоких террасах, отступив с берега под напором густого, непроходимого кустарника, но теперь и его все чаще разрывают языки сухой тундры. И когда в очередной раз мы поднимаемся на каменный мыс, под ногами оказывается уже не трава, а плотный ковер воронихи и медвежьей ягоды.
[440] Зато как легко дышится, какие горизонты открываются взгляду! Здесь не так досаждает жара, меньше мошки, а нога увереннее ступает по утоптанной, вбитой до камня стежке тропы...
Выбравшись на очередное плоскогорье, мы останавливаемся, завороженные внезапно открывшейся панорамой.
Воздух над морем недвижим и прозрачен. Подобно гигантской линзе он приближает отдаленные предметы, и отсюда можно разом окинуть взглядом весь серп "большой кузоменской дуги", протянувшейся на запад тонкой белой нитью песчаных пляжей, на которых легли цепочки наших следов. Великое лукоморье! Оно началось для нас на западе скалами возле мыса Корабль, где красный терский песчаник пронизан жилами фиолетовых аметистов и зелено-лиловых полосатых флюоритов, где на высоко взнесенных над морем террасах, сложенных звонкими плитами галечника, находится могильник загадочного древнего народа. Потом скалы круто свернули к северу, ушли далеко вверх по долине Варзуги, скрылись на берегу моря под многометровыми толщами песчаных наносов, когда только каменная галька - "орешник" - на отливе да отдельные занесенные льдами валуны напоминали о каменном хряще Берега.
День за днем, сами того не замечая, мы шли по осушенному песчаному дну обширного древнего залива, затерявшись в бесконечной смене низких мысов и бесконечных пляжей, и только теперь вышли к восточной оконечности каменного лука, откуда виден весь пройденный нами путь.
Но как поверить теперь, что вот эта убегающая к горизонту тонкая белая кайма золотого вечернего зеркала моря и есть Берег с его разрушенными избами, ржавыми останками полузанесенных судов, ветшающих факторий, оставленных рыбаками, мимо которых мы проходили еще сегодня утром? Сколько я ни всматриваюсь в окружающий мир, ни одна его черточка не напоминает мне сейчас о человеке и его делах.
И внезапно вспыхивает надежда: а что, если так это и есть? Что, если нет никаких пунктов "А" и "Б", расположенных на одномерной прямой, откуда мы выходим и куда неизменно приходим, как вечные странники школьного задачника Киселева? И не были мы никогда на той [441] стороне лукоморья, не шли по убитому волнами песку по следам медведей, а мгновение назад сразу вышли из другого пространства и времени, оказавшись среди вот этого странного хаоса черных камней, чтобы, окинув взглядом окружающее великолепие, не имеющее никакой связи с человеком и его суетной жизнью, приснившейся нам на очередном космическом переходе, через несколько мгновений умчаться дальше, в неведомую область нашей галактики, вот так же появившись на другой планете под красным, голубым или зеленым солнцем на берегу такого же неведомого моря, как то, что расстилается сейчас перед нами в своей вечерней красе...
В самом деле, откуда иначе тот перехватывающий горло восторг, который наполняет нас до краев, и одновременно щемящее чувство узнавания и прощания? Почему, едва увидев этот блистающий красками, клонящийся к вечеру мир, я чувствую, как меня пронзает острая боль расставания?
Но, может быть, дело совсем в другом?
Я стою на холодных, влажных камнях, рюкзак тянет плечи, ноет спина, и затекли ноги, но в легком дрожании воздуха вокруг проступают иные места и иные картины - каменные осыпи "Великих юриков", которые мы покинули несколько дней назад, гигантские спирали соловецких лабиринтов, а над ними дрожат и плывут в мареве очертания неведомых мне берегов, где к небу возносятся каменные глыбы, отесанные и воздвигнутые руками человека...
Пульсирует кровь, видения возникают и пропадают, всплывают снова, голова слегка кружится от усталости, от испарений, от запаха цветущего багульника, долетающего из тундры... И постепенно я начинаю догадываться, что совсем не усталость наливает свинцом мои ноги и не золотые россыпи солнца над вечерним морем вызывают мои видения. Причина, по-видимому, в этих камнях. Раньше такие места населяли эльфами и феями, сюда приходили, чтобы спросить у них совета и помощи, здесь человек открывал для себя присутствие иных миров и других измерений - тех, что не мог охватить и постигнуть логикой своего сознания.
Таких мест на земле много, и когда-нибудь мы поймем, в чем тут дело. Сейчас их стараются не замечать, объявив выдумкой и обманом чувств, как и те силы, не [442] улавливаемые нашими грубыми приборами, которые здесь проявляются. Я догадывался, что нечто подобное есть и на Берегу - кое-что проскальзывало в рассказах поморов, другое я находил в "быличках", записанных здесь фольклористами. Не это ли тайное знание влекло меня все эти годы сюда?
Мы стоим не просто на поле черных камней Мы стоим на одном из древних святилищ Берега, таинственным образом связанном с другими такими же местами Севера
Мне следовало догадаться об этом сразу, едва только мы с Виктором одолели подъем и ступили на эти священные камни
Высоко взнесенная над морем, слегка покатая площадка ограничена с одной стороны обрывом к воде, а с двух других крутыми склонами, спускающимися в небольшие долинки с бухтами. Она полого поднимается своей четвертой стороной вверх, скрываясь за перевалом, но на половине подъема рассечена надвое невысокой и широкой грядой, сложенной из валунов. Гряда идет параллельно берегу моря, и в нескольких местах над ней поднимаются отдельные кучи черных камней с провалами в центре, похожие на рухнувшие внутрь каменные гробницы.
Выше этой гряды начинается ровная, напоминающая ухоженное поле или подстриженный газон желто-зеленая поверхность тундры. Там нет ни единого камня, ни одного валуна. Зато ниже к морю начинается хаос черных камней, среди которого в глаза бросаются такие же каменные кучи, как те, что встроены в тело каменной гряды. Еще одна такая гряда-стена отходит перпендикулярно от первой и тянется к берегу, разделяя каменный хаос на две равные части.
Все это удивительно напоминает сооружения "мыса лабиринтов" на южном берегу острова Анзер в Соловецком архипелаге. И не только их. Такие же каменные кучи лежат в кольце из лабиринтов на Большом Заяцком острове, образуя древний могильник, сходный с тем, что был мною найден между Кузоменью и Кашкаранцами, на противоположном от нас конце лукоморья, на "Великих Юриках"
Оставив рюкзак на тропе, вьющейся между камнями, я медленно иду по каменному полю, поминутно балансируя и оступаясь на валунах, покрытых плотной черной [443] коркой давно погибших лишайников. Странную картину являют эти мертвые камни, как будто бы их опалил неведомый огонь, вырывающийся из глубины скалы Они смотрятся первозданно и изначально, как те черные засыпанные вулканическим пеплом равнины Камчатки в районе действующих вулканов, по которым мне доводилось бродить несколько лет назад.
Почему погибли лишайники? Почему здесь нет ни одной живой бляшки "сине-зеленых", которые в изобилии обсели прибрежные камни и скалы всего в полутораста метрах отсюда? Правда, жизнь не совсем отказалась от этого места. Кое-где на черный хаос наброшены как бы пушистые зеленые платки: гибкая сетка ежевики и полярной ивы в ряде мест затянула предательские провалы между камнями, где так легко оступившись, сломать или вывихнуть ногу
Лабиринтов здесь нет, или я их не вижу Может быть, они прячутся под зелеными покрывалами или сливаются с окружающими камнями; может быть, их надо искать наверху, в тундре, за увалом.. Рано или поздно их обнаружат археологи, которые не ограничатся такими вот пешеходными экскурсиями, а начнут систематическое исследование Берега с воздуха, о чем я когда-то мечтал. Но много больше, чем лабиринты, меня занимает само это черное поле посреди цветущей тундры.
Разве случайно во всех подобных местах человек отмечает действие каких-то сил, которые жрецами первобытности ощущались гораздо острее, чем нами, чья восприимчивость подавлена теми энергетическими излучениями, среди которых мы живем в современном мире? И, похоже, они научились ими пользоваться
Много лет назад, занявшись разгадкой тайны каменных лабиринтов и беломорских наскальных изображений, я пришел к заключению, что их оставили одни и те же люди. Они были одними из первых "мореходов высоких широт", охотниками на морского зверя и путешественниками, освоившими берега северных морей и Ледовитого океана. Бесспорные следы двух их промысловых поселений - первой чапомской зверобойки! - мне удалось найти между Стрельной и Чапомой, куда мы идем с Виктором. Там, на мысе Востра, освобожденные ветрами от песчаных наносов, лежат разрушенные каменные очаги древних стойбищ. Вокруг них во множестве разбросаны отщепы кварца и кварцевые орудия, [444] пережженные кости морского зверя, шлифовальные плиты, каменные топоры, долота, а главное - наконечники поворотных гарпунов, употреблявшиеся здесь за три тысячи лет до того, как они стали известны на берегах Чукотки.
Там останавливались и там жили пришельцы, потому что весь набор орудий труда и охоты резко отличается от того, что я находил на других местах древних стойбищ этого района.
Морские охотники приплывали сюда с Карельского берега. Именно там, возле теперешнего Беломорска, печально известного по истории соловецких лагерей "особого назначения", на скалах реки Выг, несмотря на все варварство наших строителей, уцелело небольшое количество "каменных полотен" - наскальных рисунков, воспроизводящих сцены жизни этих людей: охоту на морского зверя с лодок, большие многоместные суда, пригодные для дальних странствий, военные схватки на воде...
Если там и были какие-либо святилища, в чем я очень сомневаюсь, изучив сюжеты наскальных рисунков, то ничего таинственного в себе не несли, обслуживая нужды бытовой магии. Здесь не было лабиринтов и их изображений, потому что все связанное с каменными спиралями касалось уже культа мертвых и связей с потусторонним миром. Действительно, все известные нам лабиринты находятся в стороне от древних стойбищ их строителей, зато возле них весьма часто оказываются расположены "стойбища мертвых" - могильники. Самый большой такой комплекс находится на Большом Заяцком острове в Соловецком архипелаге; другие, более мелкие, известны на острове Анзер, в Финляндии возле Торнео и в других местах.
Лабиринты - двойные спирали, сложенные из камней, гравия и гальки, из земли и дерна,- сохранились на огромном пространстве северного региона: от Белого моря до Шотландии и Ирландии на западе. Они являют собой алтари, на которых древние жрецы совершали свои обряды. И одновременно они служили входами в подземное "царство мертвых". В последнем согласны все предания народов, обитающих там, где есть лабиринты.
Иными словами, в памяти бесчисленных поколений сохранялось устойчивое представление об этих спира[445]лях, столь похожих своим рисунком на современные антенны приемо-передающих устройств широкого диапазона частот, как о неких "каналах связи", соединяющих мир людей живых с иными мирами. "Открыть вход" мог только знающий магическую формулу заклятья и точное время, когда ее следовало произнести. Последнее условие было столь же обязательным условием успеха, как точное время выхода на связь современного радиста. Только в этом случае смельчаку открывался вход в страну вечной молодости. Не смерти, нет! Именно вечной молодости, ибо чем другим, кроме бессмертия, мог наделить человек своих богов?
Только были ли для людей обитатели подземных дворцов действительно богами? Судя по тому, что дошло до нас,- нет. Эльфов, фей, троллей, гоблинов и прочих боялись, их сторонились, но как богов их не почитали и жертв им не приносили. Бессмертные, вечно юные обитатели лесов и скал в глазах людей были только иным народом, обитавшим не столько в нашем, сколько в каком-то параллельном мире, откуда они иногда появлялись. Народом, который жил обособленно, по своим законам, держался в стороне от людей и не любил принимать участие в делах человеческих.
Когда они впервые появились на Земле?
Вопрос на первый взгляд может показаться странным. Куда проще считать их созданиями людского воображения, как то делают просвещенные люди, поднимая на смех выдумки простонародья. Но по мере того, как в XX веке "просвещение" стало заменяться знанием и "венец творения" начал ощущать себя не конечным итогом развития Универсума, а всего лишь одним из его проявлений в масштабах космоса, то, что прежде представлялось суеверием и сказкой, стало обретать смысл.
Мы знаем теперь, что астрология оказывается одной из жизненно важных и точных наук, поскольку наша жизнь и наши поступки зависят от магнитных бурь на Солнце, а перемещения планет предопределяют сочетания атомов и молекул в зародыше; что невидимый и неощущаемый мир нашей биосферы оказывает на нас куда большее воздействие, чем мир, воспринимаемый органами наших чувств... И даже в самих себе мы с удивлением начинаем обнаруживать "сверхъестественные" способности, которые в недалеком будущем обе[446]щают изменить не только нас самих, но и организацию человеческих сообществ, кардинально преобразовав наш взгляд на взаимосвязь природы и человека...
Все сказанное в полной мере относится и к древним поверьям.
Эльфы и феи Европы, трансформированные сознанием восточных славян в кровожадную и страшную "нежить", обитающую рядом с человеком,- леших, кикимор, водяных и прочих,- могут быть, конечно, сочтены продуктом народной фантазии. Однако фантазию, без каких-либо существенных изменений продержавшуюся на протяжении нескольких тысячелетий, следует признать отпечатком какого-то столь мощного впечатления, неоднократно возобновлявшегося, что в его реальной основе становится трудно усомниться.
Не помню, кто назвал мегалитические сооружения Европы - кромлехи и менгиры, составляющие кое-где целые поля, тот же Стоунхендж, служивший, как полагают, обсерваторией,- "каменным сумасшествием первобытности" и "гигантоманией бронзового века". В какой-то мере он был прав, потому что наше чувственное мышление, опирающееся на логику Евклида, а не Римана и Лобачевского, отказывается понять конечные цели таких построек. Больше того, даже если наши догадки о решении конкретных астрономических задач, стоявших перед строителями древности, окажутся справедливыми, необходимость самих таких наблюдений все равно остается для нас за пределами понимания.
Но вот что примечательно.
Во-первых, мегалитические сооружения существуют, и это факт, с которым приходится считаться.
Во-вторых, именно с ними предания связывают существование "подземного народца", кстати сказать, отнюдь не настаивая, что именно он был их строителем.
В-третьих, все эти сооружения, включая наши лабиринты, построены в одну эпоху - примерно с середины III и кончая серединой II тысячелетия до нашей эры, когда их перестали возобновлять.
Наконец, в-четвертых, как давно заметили их исследователи, мегалитические комплексы, разбросанные по [447] берегам северных и западных морей, заставляют предполагать существовавшую некогда "службу наблюдений", объединявшую каменные загадки в единую систему. Другими словами, между всеми этими объектами предполагается наличие каналов связи. И такое предположение косвенным образом подтверждается народной верой, что все они служат входами в какой-то иной мир.
Так, может быть, двойные спирали каменных лабиринтов совсем не случайно похожи на антенны широкого диапазона частот? Ведь форма подобных антенн - тоже факт объективный, не зависящий ни от материала, ни от уровня технического развития общества. В любой точке известной нам галактики приемо-передающие устройства, работающие в широком диапазоне частот, будут требовать определенной конфигурации антенны.
...Может показаться странным, что все это я записываю сейчас, на берегу спокойного вечернего моря, отмахиваясь от поднявшихся из травы и из-под камней комаров. Но разве не для этого я шел сюда на протяжении двух с лишним десятков лет? Да, за это время я занимался многим - рыболовецкими колхозами и палеогеографией, межхозяйственной кооперацией и первобытной экологией, должностными преступлениями против личности и общества и морскими трансгрессиями и регрессиями в голоцене... Каждое из этих дел приходило к тому или иному своему завершению, иногда удачному, как получилось с "делом Гитермана" и председателей колхозов, иногда - половинчатому, как вышло с межхозяйственной кооперацией... Теперь наступил момент подвести итоги тому, что когда-то привело меня на берега Белого моря и от чего, казалось бы, так далеко я отошел.
Теперь все сошлось - место, время и я сам, который должен был прийти сюда, на восточную оконечность кузоменского лукоморья, не раньше, чем посетив остальные места, чтобы пестрая мозаика мыслей и фактов начала складываться в осмысленный узор. Вернее, в тот первый набросок, который позволяет предугадывать дальнейший ход образующих его линий. Делаю я его уже не для себя - для того, кто захочет пройти по моим следам, открывая исчезнувшие (а может быть - существующие рядом с нами?) миры, только выйдя на [448] это же каменное поле не к вечеру дня, а в первых лучах нарождающегося утра.
Вот почему сейчас я довольствуюсь тем, что открылось моим глазам, и не ищу дальнейшего. Я прощаюсь с Берегом - и он провожает меня золотом полярного солнца, развертывает передо мной самые лучшие свои пейзажи, осыпает на каждом шагу дарами, чтобы краткая череда этих дней осталась в моей памяти как один сверкающий праздник жизни.
Это древнее святилище - последний подарок Берега.
И, благодарный, я оставляю его другому.
Но прежде чем мы с Виктором отправимся дальше, я хочу записать еще несколько слов - о камнях, людях и эльфах: тот итог, к которому я пришел.
Появление таинственного народца на Земле (или его переселение?) произошло до начала строительства мегалитов, то есть в первой половине третьего тысячелетия до нашей эры. Мы вправе так считать, потому что предание однозначно связывает их друг с другом. "Они" - не "древнее"; "они - древни, как эти камни", вот хронология народной памяти.
И все же строителями были люди, в этом нет никакого сомнения, а не загадочные пришельцы из ниоткуда. Казалось бы, одно опровергает другое. Но нет никаких доказательств, что кромлехи, менгиры и лабиринты были первично функционировавшими системами, а не их последующим воспроизведением, которое осмысливалось и утилизировалось человеком в меру его возможностей. Иными словами, перед нами подражание, а не оригинал, о существовании и действительном виде которого нам остается только строить догадки.
Но если поля менгиров в Бретани и различные "хенджи" оставляют нас в недоумении, похоже, что назначение оригиналов, с которых скопированы лабиринты, было правильно понято "копиистами". Больше того. Как известно, мастера закладывают колодцы только в тех местах, где под многометровой толщей земных слоев таинственным образом ощущают животворный ток глубинных вод. Точно так же и алтари первобытности возникали лишь на тех местах, где человек ощущал присутствие неизвестных сил и сталкивался с непонятными явлениями.
Мы до сих пор не знаем природы этих сил, не знаем, [449] что они нам несут, какие возможности открывают. Но очень вероятно, что для строителей лабиринтов подобные места служили реальными выходами "каналов связи", посредством которых - телепатически или еще как-то - жрецы народа мореходов могли общаться на пространствах Северной и Западной Европы. Но это, конечно, уже только мои домыслы...
Вот и все. Еле заметная тропинка выводит нас к крутому откосу, с которого открывается неглубокая долинка и бухта, хорошо защищенная от северных и восточных ветров. Впереди у нас несчитанные километры пути до очередного ночлега по каменистой тундре, куда сворачивает от берега тропа, а над нами, в блеклом вечернем небе, протянулись вихревые перья гигантской космической птицы, летящей далеко за горизонтом. Берег раздернул для нас небесные шторы, вывел сюда и теперь дает знак, чтобы мы торопились. Впереди у нас есть еще день, может быть - полдня. Вокруг рассыпано золото вечернего солнца, преображающее тундру и камни, морская гладь еще не подернулась даже слабой рябью, но высоко над нами уже завились первые струи очередного циклона, навстречу которому мы идем...

4.
- Вы сказали: прощаюсь. Но почему? - допытывается у меня Георги.- Почему Север вам стал неинтересен? Разве вас больше не влекут загадки его прошлого и его будущего?
Мы стоим на высокой, поросшей кустарником дюне, "прислоненной", как говорят специалисты, ко второй морской террасе над старым устьем Чапомки. Лет двадцать назад речка неожиданно пробила новый, прямой выход к морю, ближе к деревне, а это устье, отстоящее на километр дальше к востоку, стало затягиваться и заиливаться.
На самом деле это даже не дюна, а, скорее, узкий песчаный бар, очень давно отрезавший от моря небольшой заливчик, превратившийся теперь в болото и оказавшийся поднятым метров на десять-пятнадцать над современным уровнем моря. Тогда же здесь и поселились люди: в обширной котловине песчаного выдува лежит большая груда камней - остатки разрушенного [450] очага. Рядом поблескивают белые осколки кварца, и тут же чернеют глиняные черепки. Редкая находка для здешних мест: за тысячелетия морозы, дожди и ветра обычно разрушают полностью остатки плохо обожженной глиняной посуды первопоселенцев. Но этим черепкам повезло. Они были укрыты песком, хорошо обожжены, и в изломе можно заметить серебристые волокна асбеста: три-четыре тысячи лет назад их примешивали в глину для того, чтобы горшки не трескались при обжиге.
Это одно из первых древних стойбищ, найденных мною возле Чапомы. Отсюда открывается панорама всего чапомского лукоморья, и я могу указать почти все места, где я что-то открыл,- от Никодимского мыса, отмеченного на востоке черно-белой пирамидкой маяка, и до мыса Востра на западе, где еще три-четыре тысячи лет назад находилась "чапомская зверобойка". Теперь остатки древних очагов засыпаны свежими костями морского зверя, потому что брошенное в море течением прибивает к этому мысу, а на берег отходы вытаскивают лисы и чайки.
Как мне ответить на вопрос Георги? Несколько лет назад в одной из московских редакций меня спросили, по существу, о том же:
- Каждое лето вы проводите на Севере, пишете об одних и тех же местах, об одних и тех же людях как бы бесконечную поморскую сагу. Что вы находите там для себя интересного?
Помнится, я тогда отшутился. Ну а на самом деле?
Мне было интересно изучать здешний край, знакомиться со здешними людьми точно так же, как находить остатки древних стойбищ, потому что в каждом случае я открывал ранее неизвестные мне связи между явлениями и закономерности, которые позволяли предугадывать результаты поиска. Я исследовал различные пласты прошлого и через них начинал понимать настоящее. Так оказывался возможен прогноз будущего. Люди, с которыми я здесь жил, еще не потеряли кровной связи с Берегом, и их быт, как и их сознание, в какой-то степени оказывались "запрограммированы" предшествующими тысячелетиями.
В этом была их сила. Но в этом была и их слабость. Наша слабость: мы пытались создать проекцию буду[451]щего, опрокинутую на самом деле в прошлое. Мы, то есть наше поколение.
Говоря о будущем, мы инстинктивно возвращались памятью к прошлому, к эпохе эволюционного развития природы и общества, забывая, что за пределами нашей страны человечество не останавливалось, не топталось на месте, а продолжало идти вперед и во всех отношениях ушло бесконечно далеко от нас. Мы же, поверив ложным богам, своими руками уничтожили все ориентиры прогресса, которые создавались по крупицам тысячелетиями. Отсюда наша беспомощность, наша половинчатость, наша нерешительность. Потому что на самом деле наше поколение всегда питалось прошлым, а не будущим. Будущего мы никогда не знали и не могли его предугадать. Оно было для нас закрыто.
Вероятно, у каждого поколения есть своя историческая задача. Есть поколения разрушающие; есть - созидающие; есть - только развивающие чужие идеи. В этом гармония жизни, залог поступательного хода человечества. Я давно пытаюсь понять роль, которая выпала на долю моего поколения, тех, кто родился в 30-х годах нашего века, кто был лишен родителей, испытал холод и голод великой войны, кто формировался в условиях лагерного режима, навязанного народу "великим вождем и учителем". Навязанного? Или созданного самим народом при его благосклонном руководстве? Последнее, вероятно, будет точнее, потому что те, кто устанавливал этот режим, кто доводил его до самого отдаленного хутора, до каждой тоневой избы, и представляли тогда народ, были непременной его частицей.
Время спасло наше поколение тем, что "великий учитель" покинул этот свет до того, как мы закончили школы и начали выходить в жизнь. Мы не успели испытать тяжести репрессий. Медленно, словно просыпаясь от дурного сна, страна понемногу оживала. Процесс этот занял тридцать с лишним лет - всю нашу жизнь! - и только сейчас перед нами появились его результаты. Но для того, чтобы это все же случилось, все наше поколение должно было стать археологами, которые из-под обломков разрушенной цивилизации извлекали забытые, для большинства уже непонятные общечеловеческие ценности.
[452] Мы разыскивали имена забытых людей, обстоятельства их жизни и их произведения, заставляли звучать давно потерянные мелодии, открывали целые периоды своей истории, которые были или вычеркнуты, или искажены до неузнаваемости. Огромный, затянувшийся "период застоя" на самом деле таким не был, потому что везде, не только в центрах, но буквально на всем пространстве обширнейшей, когда-то богатейшей страны, несмотря на ожесточенное сопротивление злобы, невежества и прямого произвола, шла огромная работа по собиранию и реставрации России. Мы заново восстанавливали свои родственные связи, чувство собственного достоинства, свой вклад в мировую культуру и науку. Мы вели раскопки не только в земле, но в архивах и в жизни, а вместе с тем пытались повлиять на саму жизнь, воспользовавшись забытым опытом предшественников.
Собственно говоря, нам выпало на долю исполнить завет одного из российских "чудаков" - Н. В. Федорова, так странно прозвучавший в начале XX века: воскрешать отцов. Но разве не этим мы занимались всю свою жизнь, реабилитируя, возвращая из небытия дела и мысли наших отцов? Энергия целого поколения была направлена на реставрацию культуры и экономики страны. И кто теперь может упрекнуть, что у нас не хватило сил заглянуть в ее будущее? Между тем время этого уже наступило, оно торопит нас как можно скорее распахнуть дверь и шагнуть в то будущее, о котором, как оказалось, мы не имеем никакого представления. А ведь мы еще не нашли даже самой двери, не говоря уже о ключе, который позволил бы нам ее открыть!
Это и должны сделать те, кто сейчас приходит на наше место. "Смена караула" произошла. Экипажи новых кораблей отправляются в далекий космос, тогда как наша задача - доделать то, что выпало на нашу долю. Кроме нас, это никому не под силу. И космос - не для нас...
Мне не надо спускаться к камням древнего очага, не надо рассматривать кварцевые осколки, потому что даже отсюда, с края песчаного выдува, я вижу, где лежит на песке отщеп, а где - обработанный рукой человека скребок. И не надо закладывать шурфы на [453] здешних песчаных грядах, потому что по размытому и сглаженному рельефу могу безошибочно восстановить тот, древний, указав место, где человек наверняка поставил свой летний чум. Однако, вглядываясь в совсем близкую и, казалось бы, гораздо более знакомую Чапому, лежащую за широким устьем реки, зная, кто и как живет под той или другой ее крышей, я уже не возьмусь угадывать ее будущее. Я не знаю, как сложится жизнь населяющих ее людей, что будет с колхозом, что будет с самим Берегом. Так надо ли обманывать себя и других?
И я говорю своему спутнику:
- Мне интересно, Витя. Может быть, настоящее и будущее именно сейчас мне гораздо интереснее, чем раньше, потому что наконец-то у всех нас появилась надежда. Надежда на свершение. Надежда на победу добра над злом, справедливости над неправосудием, честных людей - над бесчестными. Но именно поэтому условия игры изменились. Как - никто из нас не знает. И вы,- я говорю о вашем поколении, которое пришло сменить нас,- вы лучше нас подготовлены к изменившейся ситуации, потому что каждое поколение решает ту задачу, которую перед ним ставит Время. Мы восстанавливали не только свое, но и ваше Прошлое, создавали тот тыл, на который вы можете в случае нужды опереться, ту "взлетную площадку", с которой станут стартовать ваши звездные корабли. Но строить эти корабли будете вы. Потому что нам надо доделывать то, что мы не успели закончить, чтобы у вашего поколения были развязаны руки и вам не пришлось бы - как нам! - возвращаться назад...
- Но при чем тут Берег? - протестует Георги.- Разве не вы говорили вчера, что знаете его, чувствуете его, любите его, несете его в себе?
- Берег - да. Но Берегом занялись теперь ваши сверстники, он принадлежит уже им! Разве я их знаю? Что они хотят, о чем думают? Чтобы ответить на эти вопросы, надо прожить с ними еще одну жизнь, которой у меня нет. Это сделаете вы - плоть от плоти своего поколения. Вы - с ними, как когда-то раньше я был с их отцами. Но то, что мы думали и планировали, по боль шей части отменила сама жизнь. Расчет был построен на опыте прошлого, а строить надо, ощущая будущее. Это будущее вошло уже вместе с перестройкой, оно не [454] поддается старым методам анализа, и я пасую перед ним. Ну а новые председатели? Вот эти "назначенцы" в Варзуге, в Чаваньге, в Чапоме, против которых я всегда был предубежден, как против временных людей? Что ждать от них? Что может принести Берегу человек, отсчитывающий дни своего пребывания здесь? Что даст он селу, поморам? Не станет ли его деятельность еще одним обманом надежд? Меня тревожит эта ситуация, но не предчувствием будущего, которого я не вижу, а известными мне уроками прошлого…
Это и в самом деле так. Я не знаю, чего ждать от молодых председателей. Калюжин в Варзуге, сменивший Заборщикова, своим призванием считает "поднятие отстающих" и готов волевыми методами проводить в жизнь программу, которую варзужане, как я понял, не слишком разделяют. Он закончил два института, работал первым помощником капитана, "флотским комиссаром", и через три-четыре года, "подняв" "Всходы коммунизма", намерен опять вернуться на флот. Он человек идеи, причем деятельный человек - самый опасный тип человека, для которого важны не люди, а воплощение своей идеи. Что будет с Варзугой потом? Кто там будет? По-моему, он не слишком об этом задумывается, потому что старинное поморское село с многовековыми традициями он рассматривает только как команду судна, вверенного ему начальством, как механизм, который можно отладить, выбросив "негодные" шестеренки и винтики...
Но, может быть, так оно теперь и есть, а я все еще идеализирую ситуацию, рассматривая ее с позиций знакомого мне прошлого, от которого не осталось и следа?
Новый чаваньгский председатель, Андрей Рейзвих, отсчитывает дни своего полярного стажа, чтобы вернуться на родину, в Казахстан. До этого он был бригадиром оленеводческой бригады в Сосновке, где, как видно, не осталось не только саамов, но и ижемцев. На Берегу он такой же гость, как Калюжин и Мурадян.
Но, конечно, показательнее всех Мурадян.
На этот раз он был нервным, взвинченным, был резок и груб. Широковещательная строительная программа оказалась сорванной, среди колхозников, в том числе и молодых, чувствовалась откровенная оппозиция к "парню с озера Севан", который теперь для обсужде[455]ния колхозных дел закрывается в своем кабинете с членами правления, вызывая явное неодобрение колхозников.
Поначалу мы ничего не могли понять. Но на второй день Мурадян, что называется, "раскололся", и вместо самоуверенного приказчика я вдруг увидел растерянного человека, обманутого в своих сокровенных надеждах. Свою первую мечту - собственная черная "Волга", чтобы въехать на ней в родную деревню,- Мурадян уже осуществил. Но перестройка сорвала его далеко идущие планы. Оказывается, в Чапому Мурадян пошел председателем отнюдь не по "велению души", как он рассказывал в прошлый раз, а поверив обещаниям Медведева, бывшего первого секретаря терского райкома партии, что тот поставит его на место Шитарева, председателя райисполкома. Теперь Медведева нет, на месте Шитарева другой человек, никаких престижных вакансий в районе не предвидится, и Мурадян начальству не нужен. Поэтому Чапома и работа в ней потеряли для Мурадяна всякий смысл... как я того и опасался!
Однако дьявол-искуситель не дремал. Три "молодых тигра", как мы с Георги окрестили новых председателей, объединились... против Тимченко! По-видимому, все началось с Калюжина, которому не дают покоя капитанские шевроны председателя "Ударника" и которого задело предложение взять в аренду беспризорные суда терских колхозов. Калюжин говорил нам о Тимченко как о личном враге, грозясь "вывести его на чистую воду", "разоблачить его махинации", заставляя невольно вспомнить события четырехлетней давности. Уж очень знакома была фразеология! Случайно ли? В Чапоме Калюжину вторил Мурадян, не разбиравшийся ни в судах, ни в океанском лове. Все встало на свои места, когда Мурадян признался, что "тигры" решили восстановить расформированную в МРКС базу флота, поставив во главе ее... прежнего Мосиенко с его прежним штатом!
Ну а когда Мурадян сознался, что их поддерживают Каргин и Несветов, рекомендовавшие им Мосиенко, и даже Серокуров, второй секретарь обкома, удивляться стало нечему. Больше того, выяснилось, что Серокуров уже пообещал Мурадяну (как когда-то Медведев!) выборный пост председателя МРКС, который сейчас [456] занимает Савельев, бывший председатель "Энергии", ученик и ставленник Тимченко!
Ну, а что будет через год, когда Мурадян уедет? Начатая им стройка так и останется незавершенной, это уже и сейчас видно. Пышный фейерверк обещаний давно потух, и снова чапомские мужики будут ломать голову, как построить детский сад и ясли, как открыть медпункт и школу-семилетку, как восстановить оленеводство... Вот только о Пялице уже разговора не встает: почему-то за этот год Мурадян ее возненавидел и во что бы то ни стало хочет стереть с лица земли со всеми ее "дачниками" и пенсионерами.
А может быть, это опять не он сам хочет, а кто-то другой, повыше?
Наконец, кто придет Мурадяну на смену? Где гарантия, что очередной временщик-председатель не окажется ставленником меховых предпринимателей? Ведь здесь зверобойка, цех первичной обработки и прямой путь в Прибалтику. Тогда ого-го как закрутится колесо мехового бизнеса, которое успело уже искалечить судьбы стольких людей. А кто знает, сколько осталось друзей Куприянова и Бернотаса в МРКС и в МКПП? Теперь, когда в Чапоме началась председательская чехарда, когда на месте Стрелкова начнут появляться случайные люди, интуиция подсказывает мне, что так и произойдет...
И я подвожу своего рода итог: - Вам, Виктор, и разбираться во всем этом! Будущая летопись Берега станет летописью уже вашего поколения. Каждый должен быть со своим временем, только тогда он может что-то сделать. А моё... Вон оно, видите, спешит к нам на свидание!
С моря несется легкая, прозрачная дымка, ветер срывает пенную морось с волн, но отсюда, с дюны, видно, как из устья реки перед селом медленно выползает черточка моторной лодки, переваливает через пенный бар, выходит в море и начинает прыгать по волнам, поворачивая в нашу сторону. Ветер разгулялся не на шутку, в лодке только один человек, и я знаю, что это Стрелков, назначивший нам свидание на тоне возле нового устья Чапомки. Собственно, приглашал не он, а молодые рыбаки, которые захотели именно здесь встретиться с нами.
И вот мы сидим за столом в чистом, светлом, но [457] все же продуваемом ветром балке, оставшемся от геологов. На столе дымятся миски с ухой, за стеной ярится море, а мы ведем традиционный неторопливый разговор о рыбе, о ее подходе в этот сезон, о том, как Петрович провел месяц на озерах, ловя для колхоза рыбу, о грибах, которые нынче запаздывают, и о морошке, которая не в пример прошлому году должна порадовать урожаем.
За то время, что мы с Петровичем не виделись, он словно бы окреп, еще больше раздался в плечах и даже помолодел: его синие глаза лучатся радостью встречи и уверенностью выправляющейся жизни. Слухи о пересмотре его дела уже дошли до Умбы, и я могу их подтвердить. Но, верный себе, Стрелков и тут радуется в первую очередь за Гитермана.
- Я-то, Леонидыч, что, я - проживу! - говорит он, наклоняясь ко мне и ласково полуобнимая за плечи.- Все у меня теперь есть: пенсию оформили, в колхозе еще работаю, с детьми нормально, все пристроены... Помнишь, просил я комнатку в Мурманске? Голубев недавно был, сказал, что нашли мое заявление, дадут! А вот за Юлия Ефимовича я очень рад. Мне что? Я и без партии проживу - ведь не из жизни исключили, верно? А на него, ты подумай, сколько всего возвели напраслины, а? Был я у него в Мурманске. Посидели, старое вспомнили. Говорит: хотел бы еще поработать, до конца дело довести на Берегу. Ну, а если восстановят, то и сделает, я верю!..
- Значит, прощай, Чапома? - улыбаюсь я.- А чего же тогда сам молодежь из города звал?
- Так ведь годы...- тихо словно выдохнул Стрел ков, и мне показалось, что именно сейчас, произнеся эти слова, он вдруг по-новому ощутил и разговор наш, и нашу встречу. Потому что не остро, а как-то по-иному - внимательно и одновременно незряче - поглядел он на меня и сквозь меня. Взгляд его ушел в окно - в море, к белым гребням волн, катящихся к берегу, к той стихии, в которой прошла вся его жизнь.
Что открылось ему в этот момент? Что нового узнал он внезапно о себе и обо мне - о нас вместе,- он, совсем еще не старый помор, который семнадцать лет назад ненастным вечером уговаривал меня стать председателем рыболовецкого колхоза "Волна"? Помнит ли он [458] об этом? А ведь именно тогда решалась судьба Чапомы. Она стояла на очереди - уже снесли Пулоньгу, Пялицу, Порью Губу, Стрельну. Закрыли Кузреку, из Оленицы сделали подсобное хозяйство, поставлен был крест на Кашкаранцах...
Я не видел сил, способных спасти Берег. Свой очерк о нем, заказанный Твардовским, я принес в "Новый мир", когда журнал уже был обезглавлен. Ни один из других толстых журналов взять его уже не рискнул. Вот тогда, ощутив собственное бессилие, я и простился с Берегом. А Петрович остался. Он знал, что должен спасти Чапому, спасти колхоз, спасти людей. И - спас.
Но вот сейчас он произнес слово "годы", так много говорящее нам обоим, и вдруг меня обжигает догадка: стало быть, и он прощается с Берегом?
Словно подслушав мои мысли, Стрелков спешит оправдаться:
- Понимаешь, трудно Анфисе стало: всю жизнь руки да ноги в холодной воде, болезни пошли, хоть напоследок чуток отогреться! А так - куда без деревни? Пока изба есть, внуков пасти надо, да и сам я не прочь в колхозе поработать летом. Так что приезжай, всегда баня будет готова! Теперь уж вроде как бы родными стали...
Стрелков говорит еще, но меня словно бы уносит в прошлое сам звук его речи. Ведь важны не слова - важна интонация, голос, который их произносит, вызывая из глубин памяти первые зеленые ростки среди криволесья, оседающие под весенним солнцем снежные наметы под обрывами Чапомы, хруст на зубах розового песка пинагорьей икры, холод матовых, как бы из льдистого серебра с чернью отлитых тел, заполнивших дно карбаса под ногами. И пенистые водопады, и безмолвие леса, и туманы над волглыми теребками с острым запахом прелого листа и грибов, и песчаные огромные раздувы у Пулоньги... Голос Стрелкова возвращает меня из странствий по прошедшим годам, и я внезапно замечаю, что мы давно уже сидим одни. Остальные рыбаки сгрудились на другом конце, возле Георги, который что-то прилежно строчит в своем пухлом блокноте, положив его на колено.
На нас они не обращают внимания, и я догадываюсь, что совсем не для встречи с двумя журналистами при[459]гласили нас рыбаки сюда, на тоню, куда сами они приходят только для осмотра сетей. Беседовать за столом гораздо удобнее у того же Стрелкова в Чапоме. Это они нам с Петровичем готовили встречу, так похожую на прощание, чтобы можно было двум немолодым мужикам на какой-то момент ощутить себя такими, какими они были два десятка лет назад.
Сейчас мы встанем и шагнем за порог, навстречу ветру, несущему песок и брызги, навстречу волнам и солнцу, навстречу дню, который еще далек от своего завершения. Но именно отсюда, с чапомской тони, я унесу благодарность и за эту последнюю встречу, и за все те годы, о которых напомнил сейчас Стрелков.

 

[421] (1) "Помни о смерти" (лат.). Здесь - "напоминание о смерти".- Ред.

________________________________________________________________
© текст, Никитин А.Л., 1987, 1990
© OCR, HTML-версия, Шундалов И.Ю., 2006

 

Вернуться в Библиотеку

Вернуться в головной раздел



Hosted by uCoz