Терский берег

Йенс Андреас Фрис, 1821-1896
Jens Andreas Friis

Дмитрий Николаевич Островский, 1856-1938

Сокращенную версию своей работы о Печенгском монастыре Й. А. Фрис подготовил для «Вестника Европы» в 1885 году. Перевод (с частичным пересказом) выполнил Д.Н. Островский (вопследствии вице-губернатор Архангельска), который сам занимался саамским фольклором и даже издал первый путеводитель по Русскому северу. Сообщение Фриса о Печенгском монастыре уникально, сведения, которые сообщает норвежский ученый, практически не пересекаются с русскими источниками, а стиль изложения подчас чересчур беллетристичен и совсем не напоминает фольклорные нарративы. Фрис безусловно использовал местные саамские предания, которые подверглись значительной литературной переработке. В итоге была создана своеобразная литературная «сага» о Печенгском монастыре, куда вошли довольно разбросанные сюжеты: юность Митрофана-Трифона, романтический цикл, связанный с Феодором-Амвросием и Аннитой (в переводе Островского — Анюта), саамские мифологические рассказы о Сталло и животных. Как и повесть «Лайла», «Печенгский монастырь» в целом является скорее литературным произведением, чем научной работой.

Фрис Й.А. Печенгский монастырь в русской Лапландии /Пер. с норв., пересказ Д.[Н.] О[стровского] //Вестник Европы. – 1885. – Кн.4, №7. – С.253–277; №8. – С.611–625.



ПЕЧЕНГСКИЙ МОНАСТЫРЬ В РУССКОЙ ЛАПЛАНДИИ

[№7, 253]

Klosteret i Petschenga: skildringer fra russisk Lapland, af J. A. Friis.

Й. А. Фрис, автор вышедшего в минувшем году исторического повествования, — профессор лопарского языка в Королевском университете в Христиании, известный знаток Лапландии и лопарей. Составлением грамматики лопарского языка и переводом на этот язык книг духовного содержания он много способствовал просвещению бедной лопи, а его труды по исследованию быта этого племени, как, напр., Lappisk Mythologi, Der Sampo Finnlands und des Lappen Zauberfroemmel, и в особенности знакомое каждому, занимающемуся Севером, описание его путешествия в Лапландию под заглавием: «En Sommer i Finnmarken, russisk Lapland og Nordkarelen», доставило ему вполне почетную известность.

Как человек, душою преданный северу, Фрис не мог пройти молчанием не так давно исполнившегося, 15 декабря 1883 г., трехсотлетия со дня смерти основателя Печенгского монастыря, преп. Трифона, просветителя лопарей.

Живущие до наших дней в памяти народа предания о существовании этой обители доставили Фрису материал для целого повествования, в которое он, по своему обыкновению, внес много интересных черт из близко знакомой ему жизни лопарей. Помимо этого живого источника, из которого он черпал содержание повести, Фрис в начале своего рассказа указывает также исторические источники, которыми он пользовался. Это — труды Молчанова, Пошмана, Чубинского, Огородникова, [254] статьи Сидорова, Buesching Magazin. Кроме того, в руках автора был неизвестный у нас, хранящийся в норвежском государственном архиве документ, содержащий в себе интересные подробности о погроме монастыря шведами. Документ этот, который автор называет письмом (brev), помечен: Вардэ, 7 августа 1590 год.

Недостаточное знакомство с русской стариною XVI ст. действительно составляет слабую часть повести Фриса, но ее главный интерес заключается для нас, конечно, в тех местах, где рассказ ведется автором на основании преданий и легенд, и где автор знакомит читателя с характером лопарей и с их религиозными воззрениями.

Повесть о Печенгском монастыре представляет уже не первое проявление творческого таланта этого почтенного ученого. Незадолго пред тем появилась в свет его повесть: «Лайла, или очерки Финмаркена». Этот роман из лопарской жизни представляет собою в высшей степени художественный свод всех предшествовавших изучений автором быта лопарей.

I.
Лапландия

Отправимтесь с вами, добрый читатель, на дальний Север, на берега Ледовитого Океана, в страну полуночного солнца, в неведомые тундры русской Лапландии.

Много, очень много еще неизвестного, неописанного, неисследованного заключает в себе лопарская земля.

Ни один рыболов не заглядывал сюда. Прекрасные глубокие реки со своими величественными «падунами» (водопадами) хранят свою девственную чистоту от алчных взоров любителей лова семги. Обширные озера еще никогда не отражали в себе сколько-нибудь правильно оснащенного судна.

Никакой охотник не проникал сюда. Зайцы прыгают здесь кругом человека, как в первозданном раю. Холмы и долины еще ни разу не вторили голосам охотников, не разносили перекатами их метких выстрелов.

В последний раз, когда мне привелось быть там, стоял я однажды, часу в 11-м вечера, перед шалашом лопаря, жившего на берегу реки, с которой мы очень скоро познакомимся. Вдруг вижу я на другом берегу, на пригорке, где [255] от солнечного припека пуще зеленеет трава, весело прыгают 5—6 сереньких зверьков. Я думал сначала, что это поросята и спросил лопаря, не его ли они. — «Поросята! отвечал лопарь: — нет, это не поросята, это jenesiae — зайцы!» — Вот была бы потеха, подумал я, если бы привезти сюда из Христиании пару-другую гончих!

В тот год здесь было особенно много зайцев, и часов в 11-ть вечера, когда бывало все смолкнет, затихнет, а солнце стоит еще высоко и греет, они выходили кучками на луг и поднимали возню.

Куропаток, бекасов несчетное множество, и ни один из этих пернатых никогда еще на своем веку не сводил знакомства ни с сеттером, ни с пойнтером, не зная, как замирают они «на стойке», не испытывал на себе действия пристально устремленной на них пары карих глаз.

Но не только пороху, а даже и чернил потрачено очень мало для этой страны, для описания обычаев и жизни населяющего ее народа, имеющего во многих отношениях свою замечательную историю, из которой я намерен развернуть здесь хоть одну страничку.

Итак, мы едем в Финмаркен. Добравшись до Гаммерфеста, визируем у русского консула паспорт на въезд в обширное русское царство и, если хотя сколько-нибудь владеем русским языком, то безбоязненно можем пуститься в путь, ибо все русские лопари хоть немного, да знают по-русски. Садимся в Вадсэ на маленький, ходящий по фьордам пароход и спускаемся в Сюдварангер (на южный берег Варангерского залива) в Эльвенес. На пути нам попадается китобойный пароход, и мы любуемся охотой за морским чудовищем.

Из Эльвенеса нам надо пройти 3—4 мили пешком, и мы достигли цели нашего путешествия, а то, пожалуй, можно отправиться и морем. Я бы предпочитал последний способ передвижения. В хорошо оснащенную елу (лодку) мы, если нас, например, трое: охотник, рыболов и ботаник, можем забрать с собой все необходимые для нас в пути вещи: палатку, одеяла, съестное, напитки, уды, крючки, ружье, патронташи и проч. Усевшись поудобнее, мы ставим паруса или идем на веслах, смотря по погоде; по дороге удим, вытаскиваем большую треску, а то так и чудовищного палтуса. Удочку и лесу надо только иметь посолиднее. При хорошем и попутном ветре, если не останавливаться для охоты или для уженья, наш переход можно сделать в один день. Вот мы огибаем далеко [256] выдающийся в море мыс Мало-Немецкий, проходим мимо расположенного на нем «становища» (прежде тут была норвежская колония) и входим в губу Печенгу, или как ее называют по-норвежски «Фьорд монахов» (Munkefjord). Последнее название возбуждает невольно наше любопытство, но мы напрасно ищем следов или остатков какого-либо монастыря. Берега Печенгской губы очень красивы, с куполообразными «пахтами» (утесами), поросшими лесом, но пустынными и безмолвными. Никаких следов человеческого жилья, ниоткуда не подымается струйки дыма, указывающего на присутствие человека. Несколько в глубь губы на восточной стороне ее виден небольшой сравнительно с самою губою залив, но длинный, глубокий, и более обширный, чем кажется при входе в него. Это хорошая незамерзающая стоянка для судов. Называется она по-норвежски Пакгаузная бухта (Pakhusbugden). Опять название, указывающее на то, что когда-то здесь было жилое место, и опять-таки напрасно стали бы мы искать здесь следов пакгаузов, как искали мы раньше следов монастыря.

Миновав небольшую речку, носящую название Трифонова ручья, и снова напоминающую своим названием былое присутствие здесь человека, мы достигаем того места, где в губу впадает река Печенга. Здесь, на довольно высокой, плоской отмели, стоит поселок1. У живущих близ реки лопарей нам нужно взять взамен нашей еды одну из лодок, которые употребляются на этой реке. Они узки и длинны, точь-в-точь такие, в каких ездят на реке Hallendal, в Норвегии. Те же условия создали ту же форму постройки2. Мы переносим наши вещи и раскладываем их так, чтобы нам можно еще сидеть и лежать в лодке. С нами в лодку становятся двое людей, один на корму, другой на нос и, упираясь длинными шестами в берег, начинают двигать лодку вверх по реке. Делают они это очень ловко, и лодка быстро подвигается вперед. К нам навстречу бегут поросшие березняком берега; и кое-где начинает попадаться ель.

Вдали к югу, откуда течет река, виднеется уже частый хвойный лес.

[257]

Наконец, перед нами такой очаровательный вид, берега реки так красивы, что мы единогласно решаем остановиться здесь на ночлег и раскинуть нашу палатку. Берег высокий ровный, заросший столетними деревьями, березами, елями, а местами на лужайках высокою сочной травою. Лес растет так, как будто бы кто-нибудь искусственно насадил его.

С занимаемой нами возвышенности открывается вид на реку, текущую мимо нас на север в губу; вверх по реке по направлению к юго-востоку глаз далеко уходит в тундру с белеющими на ней пятнами снега. Более красивого и подходящего для жилья места трудно найти даже в норвежском Финмаркене.

С час времени надо употребить, чтобы разбить палатку, накидать в ней на землю тонких, мягких прутьев, разослать на них оленьи шкуры, вообще каждому устроиться по своему вкусу и привычкам.

Когда все готово, мы справляемся друг у друга о том, что приготовить на ужин, вернее сказать, на обед. В этих широтах наш обед, полдник, зачастую приходится в полночь.

— Мне хотелось бы свежей рыбы, — говорит охотник.

— А мне куропаток, — говорит ботаник.

— А мне бы морошки на десерт, — дополняет рыболов.

— Что, ловится семга здесь? — спрашиваю я у одного из наших гребцов, лопарей.

— Семга, — отвечал он, — да, должна ловиться. Она поднимается много выше вверх по реке до самого Заячьего «падуна», чрез который ей уж не перескочить, и там стоит она сбитая в кучу, как сельдь в бочонке.

В таком случае скорее уду, крючки и опять в лодку! Всего 8 часов, — еще не поздно! рыба еще не ушла на покой. Охотник берет ружье и отправляется в лес. Я насаживаю на уду мушку и прошу лопаря загрести несколько вверх по реке. Шнур сильно натягивается.

— Lohi on, Lohi on! семга, семга, — кричит лопарь.

Семга сильно бьется, выскакивает из воды фута на три и, сверкнув своею серебристою чешуею, тяжело шлепается в воду.

— Iso on! большая! — замечает финн.

— Да, фунтов 20, — отвечаю я, у меня их столько перебывало на крючке, что я почти без ошибки на глаз с первого же разу определяю их вес.

Еще прыжок на воздух. Рыба начинает так сильно биться, что мы принуждены грести поскорее к нашей стоянке. Я тот[258]час же выскакиваю из лодки и начинаю подтаскивать ее к берегу. С последним усилием уйти она бросается в самую глубину и затем совершенно утомленная идет за лесой, с шумом наматывающейся на колесо, и рыба наша! Весу в ней 181/2 фунтов. Будет, значит, и нам, и гребцам.

Как нарочно, в то же самое время, сразу раздаются два выстрела. Верно, попались куропатки. Сейчас видно бывалого охотника, так и сыплет выстрел за выстрелом! Ну — еще два! Значит уже, по крайней мере, у нас три «куроптя», по одному на каждого.

— Ну, а морошка? — спрашиваю я ботаника, который стоит и восхищается рыбою.

— Я послал лопаря набрать ее, — отвечал тот, — он лучше меня знает, где искать.

Пока мы чистим рыбу, подходит охотник с собакой. Та, видимо, также проголодалась, хотя и не Бог весть, как много обегала места.

— Сколько выстрелов вы слышали? — спрашивает охотник.

— Четыре, — отвечаем мы.

— Совершенно справедливо. Каждый раз по два и вот 4 куропатки. На сегодня кажется довольно.

Щипать куропаток единогласно присуждаем ботаника за его нерадение о морошке. Он отходит в сторону и, варвар, вместо того, чтоб ощипать перья, содрал с куропаток кожу. Разводим огонь и ставим на него два котелка. Дров изобилие, место прекрасное. Скоро завился дымок, отгоняя от нас комаров, так, что мы можем снять теперь с лица вуали, которые носят на Севере от укушения этих насекомых.

Воздавши должную честь обеду, большая часть спутников отправляется на покой. Лопари ложатся просто под березами. Им палаток не нужно. Они забираются с головой, руками и ногами под свои кофты (пески), служащие им постелью, одеялом и пологом от комаров.

Но старый лопарь, Нил, и я остаемся у костра, покуривая трубки и прихлебывая грог. Жизненный нектар оказывает свое действие. Суровый лопарь смягчается, и я начинаю заводить с ним разговор о старине, о том, не знает ли он, что было здесь в прошлые, давние времена. Вед здесь, по-видимому, должен был жить народ. Места эти так красивы, лес и трава так правильно распределены, как будто бы над ними работала рука человека.

[259]

— Ну, а видел ли ты большой, тяжелый камень, что лежит там у реки Княжухи, — спросил меня, между прочим, старик.

— Нет — отвечал я, — я никогда здесь прежде не был и ничего не слыхал ни о каком камне, пойдем, покажи мне, какой он такой.

С полверсты от нашей палатки впадает в реку маленький ручеек, чистый и светлый как кристалл. Он, вероятно, берет свое начало из ключа, иначе он не был бы так удивительно прозрачен и холоден.

Как раз пониже небольшого водопада, образуемого скалами, лежит большой, круглый камень. Я сначала думал, что это один из тех камней, которым поклонялись в прежнее время лопари, но жестоко ошибся. Подойдя поближе и сняв с него слой мху и прутьев, я к моему величайшему удивлению увидел, что это — жернов. Сомневаться не было возможности. Настоящий мельничный жернов — настолько большой, что не скоро найти ему равного на наших нынешних ветряных и водяных мельницах! В отверстие в его средине я легко мог бы просунуть свою голову, и видно, что он уже был в употреблении. Но как он мог попасть сюда? Зачем он тут под 70° с. ш., где никогда не росло никакого хлеба? Не мог же остаться он здесь со времени всемирного потопа? Не мог он быть занесен сюда и льдами, как валун, ибо льды движутся с севера на юг, а под северным полюсом, вероятно, хлеб не мололи никогда, если даже и предположить, как утверждают новейшие теории, что люди в Европу пришли с севера. Я стал совершенно в тупик пред этой загадкой. Кораблекрушение? Не может быть, жернов лежит от моря за две с лишком версты. Очевидно, кто-нибудь принес его сюда и устроил здесь мельницу. Но кто же, кто?

— Можешь ли ты рассказать мне что-нибудь об этом камне, — спросил я Нила, — не знаешь ли, на что он здесь употреблялся?

— Нет, — отвечал Нил, — не знаю.

— А что он давно лежит тут?

— Давно, — отвечал Нил. — Лежит он тут не одну сотню лет, я это слышал еще от старика, моего деда.

— Пошли Господи, царство небесное твоему деду, — отвечал я, — но кто же занес его сюда?

— Это, вероятно, монахи занесли, — произнес Нил.

— Монахи, какие монахи?

[260]

— Монахи, которые жили здесь, и о которых также говаривал мне мой дед.

— Голубчик Нил, — взмолился я ему, заранее потирая от удовольствия руки, — пойдем сядем опять к огоньку, расскажи мне все, что ты слышал от своего деда об этих монахах. Не пропускай ничего, я не буду перебивать тебя, рассказывай все подряд.

«Так вот откуда эти названия: Залив Монахов, Пакгаузная бухта, Трифонов ручей», — подумал я сам про себя.

Мы возвратились к костру и просидели здесь всю светлую, солнечную ночь до утра. Старый Нил в своей красной шапочке, на корточках, весь в дыму от костра и от своей трубки, — я перед ним с вуалью на лице и с бумагою. Он рассказывал, а я, ничего не пропуская, спешил записать его сказание о большом, богатом монастыре, стоявшем на том самом месте, где раскинута теперь наша палатка, о церкви, о монахах, стройно певших в этих местах псалмы и молитвы.

Не попадись мне этот жернов, я, может быть, и не знал бы ничего об этом монастыре; но раз попавши на след, я начал усердно искать о нем ближайших сведений в народных сказаниях, старых рукописях и книгах, в норвежском государственном архиве и в библиотеках, в Финляндии и в России. Я собрал все наиболее достоверные исторические и этнографические данные об этом монастыре и связал их с тою легендою, которую слышал от лопаря Нила в ту ночь на реке Печенге.

Перед тем как мы пустились снова в путь с места нашего ночлега, я вторично отправился к камню, чтобы поближе рассмотреть его и запечатлеть в своей памяти. Это нижний жернов, лежит он вверх зазубринами, в которые напало много желтого, зеленого и красного березового листу. В то время как я сидел здесь совершенно один и думал о давно минувшем времени, вдруг налетел вихорь, закружил листья на камне, забил их в отверстие, вновь вырвал оттуда и разметал по воздуху. Листья завертелись, задрожали, полетели друг за другом, как будто бы в них вселилась жизнь, и они преобразились в таких же желтеньких, зелененьких и красненьких птичек, щебечущих вокруг нас летом.

«Не души ли это монахов, — думалось мне, — примчались сюда к единственному остатку их прежнего здесь пребывания и радуются теперь, что наконец после 300-летнего забвения их снова вызывают к жизни?»

[261]

На этом мы покинем и охотника, и ботаника, и наше нынешнее время, и перейдем к средине ХVI-го столетия.

II.
Преподобный Трифон, основатель Печенгского монастыря

Немногим известно, что в старые годы, далеко на севере, у границ Финмаркена, на диких берегах Ледовитого моря стояла обширная обитель, славившаяся по всей Руси своей святынею, своим богатством, своею промысловою деятельностью.

Из всех монастырей русских эта обитель ушла всех дальше на север и стояла почти на 70° с. ш. недалеко от устья р. Печенги, к востоку от теперешней русско-норвежской государственной границы. В то время этой границы еще не было, и лежавшие около монастыря урочища Нейден, Пазрек или Пасвиг, Печенга или Пайзен, составляли общую собственность России и Норвегии и назывались Faelles distrikt. Жители их были двоеданщики, платили подати и московскому царю, и королю датскому.

Теперь самою северною во всем свете считается Соловецкая обитель, на Белом море, ибо Печенгского монастыря уже не существует, от него не осталось никаких следов, все заросло, засыпалось, исчезло. На его месте стоят теперь вековые деревья. Только в народной памяти живут еще смутные, таинственные предания о подвижниках этой обители, об ее богатстве, судостроении, китобойном промысле и торговле с дальними странами, да строитель монастыря, преподобный Трифон, чествуется до сего времени по всему православному миру, как великий угодник Божий и строгий подвижник.

Но не вся жизнь преп. Трифона протекла в служении Богу. По преданию, в юности своей он был страшным разбойником и с шайкою своих товарищей опустошал пределы Финляндии и Корелии, убивал народ, жег селения и проливал много человеческой крови.

Но как же мог этот человек сделаться святым угодником, что обратило его на путь спасения?

Предание рассказывает об этом следующее. Этого страшного атамана в его опустошительных набегах сопровождала всегда молодая, красивая подруга. Одетая в мужское платье, она следовала за ним всюду. Была ли она его женою или лю[262]бовницею — неизвестно. Звали ее Еленою и происходила она из знатного рода; Трифон же, напротив, был сын бедного священника из города Торжка, Тверской губернии. Он жил учителем в доме ее отца и, как это иногда случается, молодая девушка так влюбилась в домашнего учителя, что решилась покинуть для него родительский дом и быть его неразлучною спутницею в его буйной, полной опасностей и приключений жизни.

Часто своею кротостью и влиянием, которое она имела на Трифона, ей удавалось спасать много невинных жертв и укрощать его дикий нрав. Но вот однажды ей случилось заступиться за одного из молодых слуг Трифона, обвиненного своими товарищами в измене. Несчастному не избежать бы смерти, если бы в то время, как Трифон хотел поразить его на месте ударом топора, к нему не бросилась Елена и не закрыла собою жертву. Ревность вспыхнула в сердце Трифона. Под влиянием шумной попойки, не помня себя от злобы, Трифон взмахнул топором, и Елена с раскроенным черепом повалилась к его ногам. Это убийство совершенно изменило последующую жизнь Трифона. Оставя свою шайку, ища уединения, блуждал он по дремучим лесам, заходил в глухие, безмолвные пустыни. Долго не видал он ни одного лица человеческого. Мучимый тоскою и угрызениями совести, он дал обет никогда не употреблять питья, в котором есть хмель, не есть мяса, а питаться одною рыбою и дикими кореньями. С тех пор он не носил никогда белья и подпоясывался простою веревкою вместо драгоценного пояса, на котором носил прежде нож свой.

В таком виде отправился он в далекий путь, в неведомую страну у Ледовитого моря. Он шел все дальше да дальше, забираясь все ближе да ближе к северу, пока не открылось пред ним беспредельное море и дальше идти уже было нельзя. Жил тут народ «дикая лопь», поклонявшийся идолам, змеям и другим гадам.

Здесь построил он себе в 1524 году келью на берегу реки Печенги в десяти верстах от морского залива. Много лет прожил не видя людей, питаясь рыбою, которую сам ловил в реке, кореньями и ягодами, которые попадались ему в лесу.

Молва об этом затворнике, жившем на крае моря в убогой хижине, и об его подвижнической жизни распространялась все далее и далее. Мало-помалу к нему начали стекаться бо[263]гомольцы и странники, побуждаемые желанием взглянуть на эту жизнь, исполненную трудов и служения Богу.

Тогда задумал он построить небольшую часовню. Сам рубил для нее бревна в печенгском лесу и носил их на своих плечах. В этой часовне поставил он нарисованные им самим образа.

Народ все более и более стекался к нему. Что-то тянуло набожные сердца богомольцев к этому простому храму, одиноко стоявшему в глуши, в пустыне, где полгода царит мрак и в полдень все та же безрассветная ночь, и где зато в другую половину года солнце никогда не заходит и даже в полночь светит тепло и ярко.

Наиболее усердные странники, посещавшие Соловецкую обитель, доходили и до Печенги и приносили сюда свои посильные жертвы и вклады за упокой души своих усопших родственников или во искупление грехов своих. Возвращаясь в обратный путь, они сбирали вокруг часовни на тундре пучочки трав и цветов, приносили их с собой домой и хранили как дорогую святыню, как воспоминание о трудном пути и о далеком храме.

Местное население также сходилось к часовне, и скоро полюбилась Трифону эта бедная, погруженная в идолопоклонство дикая лопь, и предпринял он великое дело просвещения этих людей светом Христова учения. Но не сразу открылись сердца язычников для святой проповеди. В особенности пользовавшийся в их среде уважением колдун подстрекал их к сопротивлению.

Лопари таскали пр. Трифона за волосы, бросали на землю, грозили убить, если он не уйдет от них. Часто они готовы были привести свои угрозы в исполнение, но Бог охранял его. Когда он приходил к ним, они отводили его на ночлег к берлоге, подмешивали сору и всякого зелья в яство и питие, которое он употреблял, и всячески мучили его. Но он как истинный подвижник Христов неустанно относился к ним со смирением, терпеливо, с надеждою на помощь Божию переносил обиды и, наконец, кротость его восторжествовала. — Ненависть лопарей сменилась любовью и уважением. Слова его проповеди привлекали к себе все более и более слушателей, но проповедник не мог крестить новообращенных, ибо сам не был еще посвящен в священнический сан.

Русские рыбопромышленники, каждое лето приходившие на Мурманский берег, также охотно посещали часовню Трифона, [264] уделяя десятую часть своего улова на дело Божие. Таким образом, в руках Трифона начали появляться материальные средства для продолжения взятого нм на себя подвига, и у него начало являться сознание необходимости расширить начатое дело, приискать себе помощника, возобновить давно порванную им связь с остальным миром.

И вот предпринял он около 1530 года путешествие в Новгород е митрополиту Макарию. Получив от него благословение на устройство церкви на реке Печенге, он вернулся обратно, но на этот раз не один. Он привел с собою строителей и с их помощию воздвиг красивую деревянную церковь ниже по реке Печенге, ближе к впадению ее в морской залив.

Церковь эта оставалась неосвященною около двух лет, пока в 1532 году Трифон не посетил места, где ныне стоит город Кола, основанный позднее в 1582 году. Здесь при устье реки Колы в 1529 году (а по некоторым источникам даже еще в 1475 году) построена была церковь и основана обитель Соловецким монахом Феодоритом.

Встретив здесь иеромонаха Илию, Трифон уговорил его идти с ним в Печенгу и освятить церковь во имя Живоначальные и Нераздельные Троицы. Затем Илия постриг его в сан монашеский3 и крестил всех обращенных им в христианство лопарей.

Таким образом, положено было основание монастырю, который возник впоследствии около церкви. Слава о святости преподобного Трифона привлекала на Печенгу много лиц духовного и светского звания, желавших поселиться на сем месте. Впоследствии собравшиеся выбрали из среды себя игумном старца Гурия, также пешком пришедшего сюда.

Так как вновь собравшаяся братия были народ бедный, то обитель с трудом могла прокормить их и поддерживала свое существование теми скудными подаяниями, которые делались в ее пользу окрестным населением или тем или другим странствующим богомольцем.

Радея об устройстве обители, преп. Трифон решился вновь предпринять путешествие, но на этот раз не только уже в Новгород, но и в царствующий град Москву, просить о милости [265] и заступничестве за бедствующую обитель пред лицом грозного царя Ивана Васильевича.

По заведенному в то время порядку прошения царю подавались «на переходах» из дворца в церковь, Вид сурового монаха с длинной седою бородой, одетого в поношенную рясу, невольно остановил на себе внимание царя и сопровождавшей его свиты. Слух о подвигах Трифона на севере и об основании им церкви на далекой окраине государства достиг до московского двора и заранее обеспечивал Трифону благосклонный прием у государя и, в особенности, у набожного царевича Федора Иваныча. Приняв от монаха просьбу, царь со свитою вошел в церковь, где царевич Федор тотчас снял с себя богато украшенную одежду и велел пожаловать ее бедному монаху в знак особого к нему благоволения.

Пример царевича не замедлил найти себе подражателей в среде знатного боярства и придворных. Каждый что-либо нес в дар монаху, кто серебро, кто золото, кто какую-нибудь другую драгоценную вещь, и Трифон в самое короткое время из убогого, нищенствующего странника обратился в богача.

На следующий день Трифона позвали во дворец пред царские очи, Царь сам пожелал слышать рассказ подвижника о крайних пределах своего обширного царства. Просто, безыскусственно излагал Трифон пред царем свой рассказ о жизни в той стороне, где летом светит солнышко в полночь, а мрак зимней ночи нарушается сверкающими на небе огненными столпами, о живущих в той земле идолопоклонниках, дикой лопи, об изобилии рыб в реках и озерах, о чудовище кит-рыбе и о лове ее на Студеном море, о дремучих, непочатых лесах, об оленьих стадах, и наконец о важности иметь там православную церковь, как видимый знак русского государства на этой окраине, которая нередко захватывается людьми датского короля.

Рассказ Трифона сильно подействовал на царя, приказавшего тотчас же изготовить на имя святой обители жалованную грамоту, помеченную 7065 годом (22 ноября 1556 г.).

Эта грамота положила основание дальнейшему могуществу и процветанию монастыря, наделенного ею такими привилегиями, которыми не пользовались даже бергенские купцы, в самую лучшую пору их монополии в Финмаркене около того же времени (1562). Все местное население было закрепощено этою грамотою за монастырем, облеченным неограниченным правом управления и собирания податей по своему усмотрению.

[266]

С каждым годом в Печенгский монастырь собиралось все более и более монахов и светских людей и на собираемые подаяния все более и более ширились и росли строения обители. Уж 30—40 лет спустя после того, как преподобный Трифон поселился в этих местах, т.е. в 1565 г., обитель насчитывала у себя 20 монахов и 30 монастырских служек. С того же времени начали приходить к монастырю морем различные суда, приходило много народу с товарами из Холмогор и Сердоболя, часть которых предоставлялась монастырю в видах получения от него права на сделки с лопарями. К этому же времени относится основание Трифоном новой церкви при устье реки Печенги или, по другим известиям, на острове, в Печенгском заливе. Эта церковь была построена во имя Пресвятой Девы Марии. Сюда по временам удалялся Трифон, жил здесь затворником и совершал богослужение. У самой церкви или у того места, где она стояла, впадает в залив речка, носящая название Трифонова ручья. Название это она получила от того, что Трифон обыкновенно удил в ней рыбу во дни своего затворничества.

Вскоре Трифон задумал также построить часовню на реке Пазе в честь благоверных и святых князей Бориса и Глеба. Эта часовня, существующая, как известно, до сих пор, освящена, как свидетельствует о том надпись на кресте, 24 июня 1565 г. священником Иларионом.

Трифоном же построена небольшая часовня и в Нейденском погосте в знак того, что и это урочище было предоставлено царем в собственность монастырю и составляло, следовательно, часть русского государства, тем более, что со стороны датского правительства права на этот участок не заявлялись.

Преподобный Трифон умер 15-го декабря 1583 г. По преданию он родился в 1500 г. или несколько позднее. Во всяком случае, он достиг преклонного возраста. Деть рождения его, по всей вероятности, относится к 1-му февраля, ибо в оба эти дня, 1-го февраля и 15-го декабря чествуется память этого угодника. Согласно его завещанию, тело его было погребено в церкви Святой Девы Марии, но впоследствии перенесено оттуда в церковь, стоящую вверх по реке верст на десять и до сих пор известной под именем церкви преп. Трифона. Там, пред самою церковью, указывается до сих пор его могила и крест.

[267]

III.
Монастырь, его торговля и промышленность

И после смерти Трифона значение и благосостояние монастыря продолжало возрастать, число братии быстро увеличивалось, а вместе с тем увеличивался и обстраивался самый монастырь. Ежегодно посещавшие обитель странники и богомольцы помещались теперь в особой просторной «гостинице». Рядом с монастырскими кельями стояли монастырские службы, в которых помещались рабочие, и все эти строения, кельи и церковь, обнесены были высоким частоколом. Времена были неспокойные. Легко могло случиться, что какая-нибудь вражья шайка могла забрести сюда и разграбить монастырское добро. По крайней мере, Соловецкой обители не раз приводилось отражать набеги лихих людей.

В монастырь стекались люди самых различных состояний, занятий, и все это разнообразие опыта и занятий обращалось умелою рукою настоятеля к одной цели, на одно общее дело. Одни радели о благолепии храма, другие украшали стены его тою своеобразною византийскою живописью, которая в то время полновластно царила в русских церквах. Другие работали на монастырской верфи в Пазе-губе или Печенгской губе, никогда не замерзающей. Там были устроены лесные склады. Иноки строили там лодки и суда, частью для вывоза на них промысловых продуктов обители, частью продавали выстроенные суда русским и норвежским рыбопромышленникам.

Кроме судостроения обитель занималась вываркою соли в таких широких размерах, что снабжала ею не только окрестное население, но и отправляла даже ее во внутрь России на своих судах, привозивших с обратным грузом для нужды обители муку, воск, холст, веревки, снасти. Соленые варницы, по всей вероятности, были устроены на Рыбачьем полуострове, где морской рассол гораздо менее содержит в себе примеси пресной воды из впадающих в море рек.

Одним из наиболее выдающихся образцов монастырской предприимчивости может служить постройка мельницы в Княжухе тотчас за монастырскими стенами.

Эта постройка и осталась, между прочим, как мы видели, единственным памятником о былом процветании монастыря. Хозяйственные соображения убеждали монахов, что гораздо вы[268]годнее привозить хлеб в зерне и самим перемалывать его, нежели покупать муку, как это делается теперь на севере.

На монастырском скотном дворе стояло немалое число скота, для которого косилось сено на Рыбачьем полуострове, по реке Печенге и по другим многочисленным угодьям, заросшим ныне вековыми березами. Скот держался не только для нужд обители, но для продажи и в особенности для выделки кож, ибо доподлинно известно, что монастырь имел дубильню и занимался выделкою шкур как для себя, так и для продажи.

Надо полагать, что монахи не оставляли и горного дела, и может быть им принадлежит начало промывки золота внутри Лапландии.

Но самою обширною и значительною отраслью в монастырском хозяйстве были, без сомнения, морские и речные, рыбные промыслы, и вывоз рыбных продуктов. Монахи отлично сумели воспользоваться всеми выгодами, предоставленными в их пользу жалованною грамотою царя Ивана Васильевича. Все, что заключала в себе вода и суша, все принадлежало монастырю, и так как местное население не имело возможности за удовлетворением своих потребностей поставлять или продавать излишек своих трудов никому другому, кроме монастыря, то установление цен вполне зависело, конечно, от усмотрения сего последнего.

Монастырь имел свои собственные рыбные промыслы, на которых лов производился руками многочисленных монастырских служек и послушников, живших частью в самом монастыре, частью у лесных складов, у мельниц и в Волоковой губе. В руках монастыря скоплялось таким образом столько рыбы, что он не только отправлял ее в Вардэ и в Архангельск, но вошел в торговые сношения с иностранными городами, с Антверпеном и Амстердамом. Так, голландец Симон фон Салинген в течение многих лет посещал с торговыми целями Финмаркен и русскую Лапландию. В своем торговом отчете он рассказывает, между прочим, что в то время (1562–64), когда в Вардэ был фогтом Эрик Мунк, приходили сюда монахи с рыбою, тресковым жиром и другим сырьем, запасы которого делались ими в течение года для продажи. У Эрика Мунка служил молодой человек голландец Филипп Винтеркониг из Фальтгенцплат в Зеландии. По своей ли воле или по какой другой этот молодой человек осилил службу и вошел в компанию с Иоганном Рейде, Корнелиусом Мейером Симонсеном из Мехельна и в 1564 году при[269]шел на большом корабле из Антверпена в Вардэ в уверенности, что Эрик Мунк все еще был там фогтом. Прошел он должно быть прямо на Вардэ, не заходя в Берген, и не знал поэтому, что этот город пользовался уже исключительным правом торговать с Финмаркеном. Придя на Вардэ, узнал он, что Эрика Мунка там больше не было, что его место занимал там Яков Ганзен, который конфисковал судно и груз, а самого Винтерконига с его экипажем заключил в тюрьму и требовал даже казни его за нарушение им прав города Бергена.

В этом году, однако, был такой обильный улов рыбы и ее было так много и в Финмаркене, и у печенгских монахов, что недоставало судов для перевоза ее в Берген. Тогда Яков Ганзен предложил Винтерконигу условие, по которому он мог избежать угрожающего ему наказания, если нагрузит свой корабль рыбою и отвезет ее в Берген под клятвою никогда более не соперничать в торговле с этим городом. Винтеркониг, конечно, согласился и был освобожден. Между тем, бывшие в это время на Вардэ монахи не упустили случая также войти с Винтерконигом в соглашение о том, чтобы он на следующий год приходил к ним и забрал у них товары, которые они для него приготовят. Согласно этому условию, Винтеркониг пришел в 1565 году в Печенгскую губу еще с большим кораблем, нагрузил его рыбою и отправил в Антверпен на имя своей компании, а сам зафрахтовал за свой собственный счет русскую ладью с 13-ю человеками экипажа и, нагрузив ее остатками привезенного им с собою из Антверпена товара, отправился на ней в губу св. Николая4, но на пути у мыса Териберского его застигла такая страшная буря, что он принужден был искать убежища в бухте. Сюда же вскоре пришла другая русская ладья с товарами, хозяин которой тут же продал свой груз Винтерконигу, но увидя драгоценные товары на его ладье, русские так прельстились ими, что напали ночью на Винтерконига и во время сна перерезали весь его экипаж. Тяжело раненый Винтеркониг успел укрыться на берег, но был настигнут, привязан к дереву и пронизан стрелами. Поспешно разграбив ладью, русские, видя приближающееся к бухте какое-то другое судно скрылись, оставив непогребенными тела убитых ими людей.

[270]

Между тем, антверпенская компания, не зная об убийстве Винтерконига, отправила к нему по приходе посланного им корабля еще два больших судна, нагруженные указанными им товарами, которые вполне благополучно вошли осенью в Печенгскую губу. Монахи, получив известие о смерти Винтерконига, тотчас отправили один корабль в Антверпен для извещения о сем компании, а другой с Корнелиусом Мейером Симонсеном в Малмыс (Колу), откуда тот отправился в Москву просить о расследовании дела об убийстве и ограблении корабля, но получил отказ в аудиенции у царя под тем предлогом, что царский титул написан был им в просьбе не с достаточной полнотою. Не добившись никакого результата, Симонсен уехал назад в Колу.

На следующий 1566 год антверпенская компания отправила в Печенгскую губу Симона фон Салингена с двумя кораблями. Пришел Салинген весною и привел сюда также и судно, остававшееся в Кольском заливе в ожидании К. Мейера Симонсена. Нагрузив эти три корабля частью в Печенге, частью на Рыбачьем полуострове в Волоковой губе трескою, жиром, семгой и другими товарами, требовавшимися в Антверпене, сам он зафрахтовал у монахов две ладьи, нагрузил на них товары и отправился в Малмыс. Здесь встретил он К. Мейера Симонсена, возвращавшегося из Москвы, и с ним вновь обратно направился в Россию, распродавая на пути свои товары.

Впоследствии монастырь вошел в особенно тесные сношения с Амстердамом как это видно из особого договора, заключенного одним амстердамским торговым домом с монахами Печенгского монастыря. Комиссионером этого дома был некто Андрей Нейх (Neich), который каждый год приходил в Печенгу с судном, нагруженным бочками с солью для вывоза в Амстердам ловившейся в губе рыбы. Означенным договором монастырь обязывался в течение 6ти лет продавать А. Нейху всю красную рыбу и не продавать никому другому улова в реках или в море семги, трески, трескового и китового жиру, но, напротив, обязывался доставлять к ним (к купцам) всю рыбу из рек Колы и Туломы. Если же настоятель монастыря или кто-либо из братии нарушит условие и продаст рыбу другому, то монастырь уплачивал 100 рублей.

Далее подробно определялось, какого качества должна быть поставляемая купцам рыба. Так, настоятель и братия не должны были поставлять порченной или квашеной семги, порченой, квашеной, сырой или непросушенной трески или семги весом менее [271] 7 (ф.), а если попадется какая-либо рыба меньше этого веса, то давать за таковую две. Рыба из Териберки, малая и большая, принималась по две за одну, и никак не меньше 4-х фунтов весу. Затем установлялись цены на рыбу. За 100 штук семги платилось 10 рублей и 20 добрых ефимков. Время приема рыбы определялось с 10-го мая по 20-е июля. Бочки и соль для посола рыбы доставлялись в Колу голландскими купцами через своих прикащиков, и потому, если рыба, вследствие недостатка соли или плохой укупорки, оказывалась попорченною, амстердамские купцы тем не менее обязаны были принять ее и уплатить за нее деньги, как за хорошую. Деньги за рыбу выплачивались в два срока: на Петров день и на 20-е июля, причем половина всей цены уплачивалась рублями, половина ефимками, ценою по полтине ефимок. С голландскими кораблями монастырь получал все предметы, необходимые как для своего обихода, так и для продажи местному населению или для отправки в монастырь св. Николая, Холмогоры, Вологду и Ярославль. По всей вероятности, монастырем выписывалось из Голландии также значительное количество хлеба в особенности после устройства собственной мукомольни. Помимо товаров, которые амстердамский торговый дом обязывался доставлять по заказу монастыря, было условлено, чтоб А. Нейх каждый раз привозил в дар монастырю 1 пуд ладону, 2 пуда воску, 1 бочку красного вина и для личных нужд братии 2 бочки водки и 1 анкер рейнвейну.

В то же время монастырь сам производил значительный китобойный промысел и пользовался правом беспошлинного вывоза китового жира в Голландию, в Амстердам. Голландцы также в свою очередь занимались боем китов как у берегов Финмаркена, где у них был устроен завод на Сэрэ, так и у берегов русской Лапландии. Били они здесь, по всей вероятности, гренландских китов или вообще тот вид этого животного, которого можно легко промышлять гарпуном. Бой производился обыкновенно следующим образом. Увидев кита, промышленники бросали в него один или несколько гарпунов, на которых было обозначено имя владельца, и отпускали кита на произвол судьбы. Случалось, что он уходил и. более не показывался, случалось, что издыхал и его выбрасывало прибоем волн на берег, всего чаще в Мотовском заливе, где и до сих пор часто случается находить выброшенных на мель китов. В этом последнем случае добыча делалась всегда соб[272]ственностью монастыря, ибо никому, кроме него, не было предоставлено так называемого берегового права.

Таким образом, в короткий сравнительно промежуток времени, длившийся не более 50 лет, благосостояние монастырской колонии достигло высокой степени развития и, без сомнения, имело бы благотворное влияние, как на расширение промыслов, так и на заселение этого отдаленного края, если б совершенно нежданно, негаданно не разразился удар, положивший конец его существованию.

Просвещение бедного местного населения не составляло, надо полагать, предмета особых забот монастырской братии. Дело просвещения оканчивалось тем, что монахи крестили дикую лопь, которая, таким образом, не носила уже названия язычников, но затем никто уже не заботился об их дальнейшем образовании. Впрочем, и до сих пор русские лопари не умеют ни читать, ни писать, что между лопарями норвежскими, шведскими и финляндскими составляет весьма редкое исключение.

ІV.
Чернец Амвросий и Аника-воин

Для своего дальнейшего рассказа Фрис избирает действующим лицом послушника Печенгского монастыря Амвросия. Сын богатых родителей, имевших поместье на берегах Ладожского озера, Амвросий, мирское имя которого было Федор, пришел в Печенгский монастырь, ища успокоения от сильных душевных потрясений, испытанных им от своенравного отца, преследовавшего его любовь к бедной девушке, жившей у них в доме.

В молодости своей Федор служил в военной службе и защищал Соловецкую обитель и Заонежье от набегов финнов. Однажды, преследуя шайку финляндцев, он со своим отрядом зашел далеко в пределы Каянской земли, и здесь в то время, как его товарищи грабили и жгли селение Куоланьеми, в приходе Соткалю, ему удалось вырвать из рук рассвирепевшего казака маленькую девочку лет 6—7, родители которой лежали мертвыми пред своим домом. Дитя доверчиво прижалось к его груди и просило защитить его. Когда окончились ужасы, грабежи, Федор не знал, что делать со своей военной добычей и решился отвести бедную малютку в усадьбу [273] к своим родителям. Там она выросла, получила возможное по тому времени воспитание, и благодаря своему общительному характеру сделалась всеобщей любимицей. Сначала нежные, родственные отношения между ею и Федором, изредка навещавшим отчий дом, незаметно со временем перешли в страстную любовь. Федор решился жениться на Анюте, как звали его воспитанницу, но встретил решительное противодействие тому в своем отце, прочившем ему невесту из богатой боярской семьи и в свою очередь неравнодушного к Анюте. Завязалась долгая борьба между отцом и сыном. В одну из отлучек Федора из имения отцу его удалось тайком увезти Анюту в один из отдаленных женских монастырей, где за щедрое вознаграждение ее держали в совершенном уединении от остального мира. Возвратясь домой и не найдя более Анюты, Федор пришел в страшное волнение. Ни просьбы, ни угрозы не могли раскрыть пред ним тайны исчезновения девушки. Ему отвечали или незнанием или такими догадками и предположениями, которые заставляли его предпринимать долгие, утомительные розыски, и в конце концов приводили к полному разочарованию. Измученный нравственно и физически, утратив всякую надежду увидеть снова Анюту, Федор решился искать покоя своей потрясенной души в стенах монастыря. Как знакомый с молодости с севером, он отправился в Соловецкий монастырь и отсюда прошел на Печенгу.

Здесь среди братии только что основанной обители Амвросий, благодаря своему твердому характеру и телесной силе, скоро приобрел выдающееся значение. Своею энергиею он одушевлял других к подвижничеству на пользу обители.

На нем лежала значительная часть мускульного труда, ему поручалось также нередко присмотреть за постройкой судов, за солеварницами на Рыбачьем полуострове, и за морскими промыслами, в которых особенно высказывались его мужество и бесстрашие.

Часто отправлялся он внутрь Лапландии и, говорят, однажды принес в обитель золотой песок. В этих странствиях его всегда сопровождал финн, по имени Уннас, маленькое, тщедушное существо.

Однажды в одну из своих прогулок по тундре Амвросий заметил что-то свернувшееся в ком и издали походившее на груду платья. Подойдя ближе, он увидел, что ком шевелится и лежит тут человек с головой завернувшийся в свою одежду. Это-то и был финн Уннас. Он сломал себе ногу и [274] проползав целый день, не встретив ни одного человеческого существа и потеряв всякую надежду на спасение, решился умереть на тундре. Амвросий без труда поднял его на плечи и отнес в монастырь. Здесь он устроил ему постель в своей кельи, перевязал ногу и ходил за ним 6 недель, пока тот не выздоровел. С тех пор Уннас не покидал Амвросия и ходил за ним, как собака. Амвросий, если б даже и желал, не мог отделаться от него. Уннас открывал его след и шел за ним издали, пока тот не подавал знака подойти к нему.

Несколько лет перед тем, как Амвросий поступил в монастырь, в этих местах на Рыбачьем полуострове поселился морской разбойник, наводивший страх на всю окрестность. Предание говорит, что разбойник этот назывался Аника, и каждый год летом он приходил на Мурман с большим кораблем и останавливался у небольшого острова до сих пор сохранившего название Аникиева острова.

Откуда приходил он и куда уходил со своим кораблем, нагруженным рыбою, никто не знал. Зимой вероятно жид он в другом месте, по крайней мере здесь никто не видал его в это время, но весною лишь только появлялась здесь первая рыболовная шняка из Колы или из Поморья, аникиев корабль уже покачивался на своей стоянке, и стоило только рыбопромышленникам выйти с уловом на берег, как Аника уже шел к ним, и волей не волей, а приходилось отсчитать ему десятину из пойманной рыбы.

Соберутся, бывало, иногда все шняки, которые обыкновенно останавливались за Аникиевым островом, и собиралось их штук до 100, а то и более, и велит Аника своим людям клич кликнуть, нет ли между промышленниками охочего померяться с ним своею силою. Он соглашался на всякий бой, каким бы ни было оружием и с кем бы то ни было. Условие было такое, что если побежден будет Аника, то промышленники освобождаются от платежа десятины, победит он — промышленники конечно будут платить дань. Но так как Аника был выше и крепче всех обыкновенных людей, то никто не отваживался принять его вызов.

Предание об Анике рассказывается до сих пор на Мурмане и до сих пор близ становища Цып-наволок, на материке, против Аникиева острова, указывается его могила.

По преданию, Аника был убит «наживодчиком» т.е. одним из рыбопромышленников, занимавшимся наживлением крючков при тресковом лове.

[275]

Фрис же в своем рассказе освобождение Мурмана от этого разбойника приписывает своему герою Амвросию. Испросив предварительно благословение от своего игумена, старца Гурия, Амвросий переоделся из монашеской рясы в платье рыбака и рано утром, в сопровождении своего друга Уннаса, отправился из Печенги пешком через тундру к Аникиевой гавани. Приставши здесь в качестве простого рыбопромышленника к одной из рыболовных шняк, он уговорил своих новых товарищей не отдавать Анике обычной доли улова и вступил с ним в бой. Долго исход поединка казался сомнительным, как вдруг среди боя с головы Амвросия слетела шапка, и его длинные волосы рассыпались по плечам. Вид сражающегося с ним монаха навел невольный ужас на Анику. Он упал духом и был убит Амвросием.

Аникины люди в ужасе бросились в бегство; добежав до корабля, они поспешно подняли якорь и уплыли. С тех пор их больше не видали. Русские вырыли посреди круга могилу, зарыли в нее тело Аники и набросали сверху каменьев.

Года два тому назад, замечает Фрис, один путешественник посетил эту местность, и по его словам, 300 лет, протекшие со времени поражения Аники, не изгладили еще следов его могилы. На этом месте были найдены человеческие кости, две голени необыкновенной величины5.

По пустынной тундре шел Амвросий в обратный путь, а в некотором расстоянии от него следовал Уннас. Мало помалу настигал он Амвросия. Тот, услышав за собою шаги, обернулся и увидал его.

— А, это ты, мой неизменный друг, — произнес он, — подойди же поближе.

Уннас подбежал к нему, упал пред ним на колени и целовал его руки. Затем вынул из-за пазухи хлеб и сушеную треску и подал ему.

— Ты еще не ел сегодня, не хочешь ли, отче, ты должен быть голоден.

[276]

— Спасибо, Уннас, я действительно голоден. Ну, видел ты наш поединок?

— Да, но я не смел подойти близко.

— Правда, ты не из храбрых, Уннас, но во всяком случае друг ты верный.

— Для тебя, да.

— А для других, например, для моего друга Юсси?

— Нет, он бьет меня.

— Но ведь и ты худо обходишься c ним. Помнишь, как ты раз заставил его просидеть два дня на реке, на острове.

— Да, за то, что он дрался; но может быть и мне когда-нибудь удастся подшутить над ним так, как я подшутил однажды над Сталло.

— Каким Сталло?

— Да, вот, видишь ли, как я ни мал, а погубил один раз сильного Сталло, колдуна, чудовище, которое иногда попадается здесь в тундре, и оно так опасно, что если его не убить, то оно непременно погубит тебя.

— Где же это было?

— Здесь у этого самого озера, у которого мы сидим теперь.

— Как же это случилось?

— Видишь ты, озеро очень длинно, и ты обходил его кругом, когда шел на Аникиев остров, а этого вовсе не надо делать. Мы можем перейти его, как я тебя это потом покажу, только ты никому не рассказывай. Никто кроме меня не знает этого. Позволишь тебе дальше рассказывать?

— Да, да, рассказывай.

— Ты видишь тот маленький пролив, шириною не более 50 аршин, но он глубок. Если же ты будешь внимательно следить за течением в этом проливе, то ты заметишь в нем некоторые неправильности. Происходит это от больших камней, лежащих ниже поверхности воды на пол-аршина. Лежат они достаточно близко друг от друга, чтобы можно было знающему человеку перепрыгивать по ним с одного на другой и таким образом перебраться на противоположный берег скорей и легче всякого, хоть плавай он, как олень. Я сам положил эти камни и укрепил их, когда озеро почти высохло.

— Несколько лет тому назад проходил я совершенно один мимо этого места, как вдруг вижу — сидит против меня на камне Сталло. Когда я остановился в испуге, он знаками на[277]чал манить меня к себе, но не так я глуп, чтобы поддаться ему. Я повернулся и изо всей силы побежал назад. Обернулся, смотрю, он бежит за мною. Я давай делать зигзаги, как лиса, прятаться за деревья, и пропускать его мимо себя, потом вдруг круто повернул, вскочил в лощину между скал и побежал сюда. Он не видал, как я по камням перебрался через пролив, и затем пробежал по берегу с того места, где озеро становится шире. Здесь я остановился и начал свистать и кричать, чтобы привлечь на себя внимание Сталло. Наконец, он заметил и остановился против меня на другом берегу. Тут начал я его дразнить, звать старой бабой, которая не смеет ступить в воду там, где перешел малорослый лопарь. Он так разозлился, что схватил в зубы нож, спрыгнул в воду и поплыл ко мне, но мой лук уже был наготове. Я дал ему подплыть поближе и пустил в него стрелу с железным наконечником. Он взмахнул руками и утонул.

— Но, может быть, это был обыкновенный человек, какой-нибудь странник, которого ты убил Уннас; я не верю в колдунов.

— Нет, нет, это был чародей Сталло.

— Почему же ты так уверен в этом.

— А видишь ли, с ним была собака, большая, черная, с блестящею шерстью. Она всегда была с ним и тоже плыла за ним, но когда она вылезала на берег, я пустил ей в глаз стрелу, она завертелась и тоже утонула. Но если собака полижет крови Сталло, то он снова оживает, вот почему он и водил ее всегда с собою.

Велика была радость монастырской братии, когда возвратился Амвросий с вестью о победе. Отслужили благодарственный молебен, и Амвросий снова впал в свою обычную отчужденность от мира.

Один Уннас не переставал рассказывать всем и каждому подробности совершенного иноком подвига. И так переходя из уст в уста, молва о нем сохранялась в течение 300 лет и была передана мне — говорит Фрис — в настоящем виде лопарем Нилом в ночь на реке Печенге.

[№8, 611]

V.
Друзья Амвросия

В Амвросии было нечто такое, что привлекало к нему всех. Седовласый старец игумен Гурий любил его как сына. В среде монастырской братии он пользовался всеобщим уважением. В особенности преданы были ему двое из живших близ монастыря инородцев, знакомый уже нам Уннас и Юсси, родом квен6. Уннаса Амвросий, как было сказано, спас от смерти, дружбу же Юсси он приобрел совершенно иным путем. В первый раз он увидел его в то время, как тот готовился бить свою жену. Амвросий остановил его, но когда тот не слушался, схватил его за грудь. Это взбесило квена, и он ударил Амвросия и между ними, обладавшими как тот, так и другой значительною силою, завязалась драка. Квен был крепкого, коренастого сложения, какое нередко встречается среди этого племени, и раз, задетый за живое, он презирал всякую опасность и скорее готов был пожертвовать жизнию, чем признать себя побежденным или изменить свое намерение. Таков [612] квен в работе, на море, в драке. Раз квен принялся за что-либо серьезно, никакая сила не может заставить его оставить начатое. Как в дружбе, так и во вражде, как в своих добрых намерениях, так и в злых, квен постоянен. В этом отношении он составляет противоположность с лопарем, который на некоторое время может быть расторопнее и живее его, но далеко не так терпелив и вынослив. Квен гибок и тверд, как сталь, и по своей дикой, волчьей натуре способен хладнокровно совершать самые зверские поступки.

Благодаря, однако, своей ловкости и хладнокровию Амвросию удалось сильными ударами кулака, ибо никакого другого оружия не нашлось, сбить с ног своего противника.

— Сдаешься ли? — закричал он, сдавливая ему грудь коленами.

— Никогда, ни за что!

Амвросий сильно стиснул ему горло и чуть не задушил его.

— Ну, проси теперь пощады.

— Нет, — прохрипел квен, стараясь освободиться.

— Ну, так вставай, — отвечал Амвросий, начинавший не на шутку сердиться, — я еще раз покажу тебе, что я сильнее тебя.

Квен быстро вскочил, и драка возобновилась. Чрез несколько времени он вновь полетел на землю, увлекая за собой Амвросия.

— Сдаешься ли теперь, хочешь ли мириться? — спрашивал тот, наседая на него.

Квен молчал.

— Дикий ты зверь, но в твоем упрямстве есть, по моему, хорошая черта; ты, кажется. можешь быть хорошим другом. Заключим же союз, оставим ссору, будем друзьями на всю жизнь, до гроба. Хочешь?

— Согласен, — простонал квен, чувствуя себя побежденным, между тем как слезы выступили у него на глазах.

— Тогда вставай и давай руку, — сказал Амвросий.

С этого дня Юсси сделался другом Амвросия, поступок которого впервые заронил в душу дикаря понятия о благородстве. Даже отношения Юсси к Уннасу улучшились под влиянием Амвросия.

Правда, Уннас не спускал ни одной каверзы, которые Юсси ему устраивал, но расправлялся с ним уже не так жестоко, не так сильно пускал в ход свои могучие кулаки.

Следующий случай лучше всего, может быть, обрисует грубую, жестокую натуру квена. Случай этот печальный, и я ре[613]шаюсь рассказать его читателю лишь для того, чтобы нагляднее представить характер нового друга Амвросия.

Юсси жил в своем доме вблизи монастыря. Раз как-то по весне неподалеку от дома спустилось на отдых стадо диких гусей, между которыми был один с подшибленным крылом. Дети Юсси, мальчик и девочка, поймали беднягу и заперли его в сарай, дали ему корму и воды. Гусь скоро оправился и так привык к детям, что бегал за ними по полю. Дети очень полюбили его, навязывали ему на шею красные ленточки, устроили ему особое место в сарае, куда запирали его на ночь. Целую зиму проживал он у них.

На следующую весну снова пролетала над домом стая гусей. Дети со своим любимцем были на дворе, и он приветствовал криком своих старых товарищей. Один откликнулся ему, и стадо закружилось над домом. Домашний гусь расправил крылья и попробовал полететь. Опыт удался. С криком радости присоединился он к товарищам, к великому горю и досаде бедных детей! Летом его уже более не видали, но осенью, когда потянулись к югу стада всякой перелетной птицы, стадо диких гусей вновь спустилось перед домом и направилось к стоявшим на дворе детям. Вперед стада шла гордо большая гусыня с красной лентой на шее. Га, га, га, — кричала она, как будто хотела сказать: «здравствуйте, вот я снова с вами, а вот и мои дети»! Все стадо за нею прошло чрез двор и остановилось перед сараем. Вне себя от радости дети побежали к Юсси, спеша рассказать, что милый их Хенни, так звали они своего гуся, снова пришел к ним и пошел на свое старое место с гусенятами.

— Пусть идут, пусть идут, — отвечал Юсси — не пугайте их.

Гусыня вошла со своим стадом в сарай. Она уже, вероятно, не раз рассказывала своим детям, что знает она на этом длинном пути от полюса до экватора одно хорошее местечко, где сладко можно отдохнуть часок, другой. Бояться тут нечего, все ей знакомы, живут там милые маленькие дети, которые никакого зла им не сделают, а, напротив, дадут им еще поесть, и они могут спокойно провести ночь в сарае, где она прожила целую зиму. Даже если бы кому-нибудь из них не захотелось лететь до Африки, он смело может остаться там. Ни одних из этих пернатых путешественников никогда не видывал еще людей и потому все они доверчиво шли за матерью.

[614]

Как только последний гусь вошел в сарай, Юсси быстро вбежал за ними и захлопнул за собою двери. Вероятно, он хотел полюбоваться ими, погладить старого знакомца, который спокойно стоял среди стада, доверчиво смотрел на него и как бы ждал ласки? Нет совсем не то было в мыслях Юсси, злое дело задумал он.

Сердито схватил он нож и начал резать головы гусям, не исключая и старого друга с красною ленточкою на шее, нисколько не обращая внимания на детей, которые, предчувствуя беду и слыша испуганное гоготанье гусей в сарае, жалобно кричали отцу чрез двери: — «отец милый, не режь их, не режь Хенни, оставь ее нам, отпусти ее, она сестра наша!»

С окровавленными руками Юсси вышел из сарая. Он перерезал всех и в тот же день продал их в монастырь, но не рассказывал, как он достал этих гусей. Ему было стыдно Амвросия.

Уннас этого бы не сделал. Он оставил бы, по крайней мере, в живых старого гуся из сострадания или из расчета, что, может быть, он еще раз доставит ему возможность получить такую добычу.

Насколько жестоко обошелся Юсси с такими беззащитными существами, как гуси, настолько же бесстрашно повстречался он однажды и с медведем. В борьбе с этим зверем участвовали все три друга. Происходило это следующим образом.

У Юсси был глубокий шрам от раны на правой руке между большим и указательным пальцем. Этот шрам для него был воспоминанием об Амвросии. В одно из путешествий их по тундре они совершенно неожиданно повстречались с медведем. Увидя их, зверь поднялся на задние лапы и пошел на Амвросия, у которого ничего не было в руках, кроме топора. Юсси подошел сзади к медведю и сдавил ему шею руками изо всей силы, так что полузадушенный зверь опрокинулся на него. Амвросий взмахнул топором, чтобы рассечь медведю череп, но или топор был туп, или удар был не верен, только острие скользнуло по голове зверя и рассекло руку Юсси. «Бей его обухом», кричал тот, не теряя присутствия духа, и продолжал давить зверя за глотку, пряча в то же время свою собственную голову от пасти разъяренного животного. Сильный удар обухом свалил зверя и в то же самое время подоспевший на место борьбы Уннас всадил в бок зверю свой длинный лопарский нож. Еще удар, и зверь растянулся мертвый. След от раны остался навсегда у Юсси, [615] но эта борьба еще более сблизила и сдружила его с Амвросием.

Чтобы дать понятие также и о характере другого друга лопаря, я приведу здесь один отрывок из лопских рассказов, не имеющий, впрочем, никакой связи с настоящею повестью.

Уннас был единственный сын. Его мать рано умерла и: отец души не чаял в своем ребенке, который был ему дороже всего на свете. Но на 20-м году Уннас так опасно заболел, что не надеялись уже на его выздоровление.

Уннас был окрещен в Печенгском монастыре. Отец же его был язычник. Он не соглашался принять крещение, говоря, что желает умереть по вере своих предков. Он был притом же сведущ в гаданиях и имел свои руны или особый таинственный бубен, к которому обращался во всех затруднительных обстоятельствах.

Когда Уннас занемог, отец тотчас отправился с жертвоприношением к одному из своих любимейших богов, стоявшему в виде грубо обтесанного камня, обложенного грудой оленьих рогов в березняке на реке Княжухе.

Но жертва не помогла. Сыну становилось хуже и хуже. Старик сильно тосковал и начинал опасаться, что причина болезни была сверхъестественная. По старинным верованиям финнов болезни, угрожающие опасностью жизни человека, часто происходят от того, что какой-либо из родственников, умерший от этой болезни, зовет к себе больного на помощь или желает иметь его своим собеседником на том свете. По понятиям лопарей о загробной жизни, умершие живут точно так же, как на земле, со всем своим обиходом, со своими оленями, и с тою лишь разницею, что они избавлены там от своих злейших врагов — волков и колдунов.

Поэтому в случае какой-либо серьезной болезни, появлявшейся без ясно видимой причины, считалось необходимым умилостивить жертвою того или другого умершего родственника.

Андрей советовался со своей руною и старался различными жертвами возбудить сострадание в своих умерших родственниках, но сын все-таки чувствовал себя плохо и лежал в бреду. Тогда обратился бедный отец к своему тестю, который был еще более сведущ в заклинаниях, прося его погадать на руне и указать, какая требовалась в этом случае искупительная жертва.

Тесть пришел и совершил все возможные жертвоприношения. Заколол, наконец, целого оленя, а дело не улучшалось.

[616]

Достали кошку, ибо это животное обыкновенно считается самою угодною жертвою, закололи ее, но и это не помогло. Отец в отчаянии не отходил от постели сына, между тем как тесть продолжал вертеть руну, но таинственный круг останавливался непременно на том месте, которое означало царство мертвых. Жертвы, молитвы, заклинания — все было тщетно.

Тогда решились прибегнуть к последнему, крайнему средству. Тесть должен был сам сходить в царство теней и переговорить с тенью умершего родственника. С различными таинственными обрядами и наговорами, при помощи особого одуряющего питья, колдун впал в бессознательное состояние и оставался в этом положении около получаса, между тем, как его душа витала в загробном мире.

Со страхом следил за ним Андрей, и когда тот пришел в себя, он голосом, полным отчаяния, обратился к нему:

— Ну, чего требует «Ябмек» (умерший)?

— Он требует себе немедленно в жертву лошадь или, если ее нет, то желает человеческой жертвы, — отвечал тесть.

Условие было тяжелое. Достать немедленно лошадь было немыслимо, ну а кто же тогда согласится отдать свою жизнь за спасение его сына?

В этом безысходном положении отец решился сам пожертвовать жизнию и идти к усопшему родственнику, лишь бы только остался жив его сын.

«Если сын мой умрет, — думал он, — не будет у меня уже никакой отрады в жизни. Я стар и не много остается мне жить. Отчего же не умереть мне самому, если сын мой будет от этого жить долго и счастливо».

И вот решившись покончить с собою, обнял он сына, отправился в темную ночь к своему идолу и пал к его подножию.

И совершилось чудо, гласит предание. На утро сыну стало легче, он поправился, но отец лежал мертвый в лесу пред идолом.

Уннас, как водится, принес на могиле отца в жертву взрослого оленя, ибо у православного лопаря существует убеждение, что всякому человеку, мужчине или женщине, молодому и старому, даже самому страшному преступнику Бог дает семь дней, в течение которых он после смерти объезжает на жертвенном олене все те места, которые ему были знакомы при жизни. Там он как бы снова переживает всю свою [617] жизнь в это короткое время, вспоминает всю ее с самого детства. Вспоминает о всех пережитых им радостях и печалях, об испытанной им любви или ненависти, вспоминает дружбу и вражду; худое и доброе, все проносится, мелькает перед ним. Его душа посещает самые отдаленные, потаенные места, чтоб остановиться здесь на мгновение и дать усопшему возможность припомнить, раскаяться, простить, или помолиться о прощении какого-либо дурного поступка. Когда снова вся жизнь припомнилась, промелькнула перед глазами, усопший предстает перед судом Божиим и слышит праведный суд над собою.

VI.
Разгром монастыря шведами7

Происходившая между Иоанном III, королем шведским, и царем Федором Ивановичем война была приостановлена перемирием, заключенным на 4 года в 1585 и 1590 г.; но мелкие стычки на границах Финляндии и Корелии не прекращались. В начале 1589 года корелы вторглись в Финляндию, со стороны Каяны, вследствие чего финны вскоре в свою очередь напали на Корелию.

Они спустились на лодках по р. Ковде числом до 700 человек, разграбили и сожгли Ковду, Умбу, Кереть и другие расположенные по морскому берегу корельские селения, затем пошли к югу в Кемскую волость и разграбили всю ее. Оттуда они повернули назад в реку Кемь.

Соловецкая рать числом в 1.300 человек вторглась за ними в Финляндию и выжгла много селений.

Финны в свою очередь около святок снова предприняли поход, но в этот раз уже не на восток в Корелию, а на север, к границам русской Лапландии, к беззащитным погостам Энаре, Позреку, Печенге, в Ура-губу и в Колу.

Эта шайка финнов, численность которой в летописях не [618] определена, направилась из пределов каянской земли прежде всего, по всей вероятности, к Энаре, называемому в старинных шведских документах Innier. Здесь они убили одного норманна по имени Tykum Thudesen, платившего дань Дании, Швеции и России.

От Энаре они двинулись, вероятно, по р. Пасвигу к Позрецкому погосту, где стояла часовня, выстроенная пр. Трифоном в память св. Бориса и Глеба, и убили здесь 4 мужчин, 3 юношей и 1 женщину. Между убитыми юношами одного звали Микель Оттесен (судя по имени норманн), а женщина называлась Одитта Андриасдаттер, также, по-видимому, норвежка. Замечательно, что они оставили нетронутою часовню, между тем как повсюду в других местах обыкновенно жгли все церкви и дома.

Из Пасвига они поплыли по морю в Волоковую губу (Bomeni) на Рыбачьем полуострове. В средствах передвижения по океану они, вероятно, не встречали затруднений, так как в Позрецкой губе была устроена монастырская верфь.

Сведений о числе убитых и о разрушенных финнами в Волоковой губе монастырских постройках не имеется, ибо, как говорится в одном норвежском документе, хранящемся в норвежском государственном архиве и помеченном: Вардэ, 7-го августа 1590 г., «никого там не было, когда туда по обыкновению после рождественских праздников приехал фогт для сбора податей».

Из Волоковой они пошли в губу Печенгу, где была монастырская верфь. Все суда, которые они не могли забрать с собою, они предали огню, равно как и стоявшую здесь церковь Пресвятой Девы Марии, предварительно ограбив ее. Отсюда финны поднялись вверх по реке к монастырю.

Сюда пришли они в ночь на Рождество 1590 г. во время всенощной, когда Амвросий готовился принять пострижение.

Большая часть братии присутствовала при богослужении, равно как и все монастырские послушники и слуги. Пять монахов находились в отсутствии и таким образом избежали смерти от вражьего меча. Весть о нашествии финнов, конечно, дошла до монастыря и в нем на случай нападения были приняты необходимые меры обороны, но, вероятно, не ожидали, чтобы нападение было произведено в Рождественскую ночь.

Торжественный обряд начался и около 10 часов вечера Амвросий стоял уже в притворе храма, где, согласно уставу, он должен был покинуть свою обычную одежду и остаться [619] босым в одной рубашке в знак оставления им всего земного и в знак своего возрождения в жизни духовной.

Затем вся монастырская братия приблизились к нему с зажженными свечами в знак освящения смятенной души его.

Обряд пострижения подходил к концу, как вдруг, часов около 11, с криком: «враги у ворот!» в церковь вбежала в страхе толпа монастырских слуг, и в то же время до слуха братии долетели удары топоров в толстые бревна монастырской ограды.

И вдруг торжественную тишину, с которою совершался обряд, сменило невообразимое смятение. Монастырские слуги бросились из церкви и разбежались по кельям, ища оружия или спасения. — Враги, разломав ворота, ворвались между тем в ограду, без труда опрокинули встретившую их горсть плохо вооруженных защитников обители и погнали их частью к церкви, частью к монастырским службам, избивая всех, кто попадался на дороге, захватывая то, что казалось имеющим какую-либо ценность, и поджигая строения.

Между тем, монахи с несколькими служками собрались в церкви. Толпа разбойников со своим предводителем во главе бросилась к храму, но он оказался заперт. Тогда окружив церковь со всех сторон, чтобы никто не вышел из нее, они принялись разбивать толстые входные двери, зная, что в церкви находятся все сокровища, собрана вся монастырская казна и есть, чем поживиться.

Между тем, кельи и службы горели. Дым наполнял церковь, охватывая осажденных и осаждающих. Церковные двери не долго, конечно, могли противиться натиску. Враги с шумом вломились в церковь, где окруженный иноками в черных монашеских одеяниях старец Гурий стоял на коленях и молил злодеев пощадить беззащитную братию, высоко подняв перед врагами золоченый крест, который был тотчас же вырван из его рук предводителем шайки, и обезглавленное тело старца залило кровью церковный помост. Затем началась резня беззащитных иноков.

Но был один, вступивший в бой с врагами. Это был Амвросий. Улучив минуту, он вбежал в алтарь, надел панцирь и схватил меч. В этом вооружении он бросился навстречу врагам и остановил их бесчеловечную погоню за иноками. Обратив на себя одного ярость извергов и прислонившись спиной к иконостасу, отчаянно отбивался он от враже[620]ских ударов, окруженный телами убитых и раненых братьев, кровь которых текла ручьями по церкви.

Вдруг неожиданно из алтаря выскочил кто-то и встал к нему на помощь. Это был друг его, силач Юсси. Он проник в церковь чрез потаенную дверь и так отчаянно махал теперь своей железной палицей, что враги попятились от него назад, но затем, как новый налетевший вихрь, окружили его. Смертельно раненый, он обернулся к Амвросию и, падая в изнеможении, успел шепнуть ему: «Беги, Уннас ждет, потаенною дверью»... Амвросий отскочил от врагов в сторону и вбежал в алтарь, захлопнув за собою двери. Это мгновение спасло его. В ту же минуту из потайной двери высунулось страшно испуганное лицо Уннаса.

— Сюда, сюда, — звал он его, дрожа как лист.

Сильный удар вышиб дверь из иконостаса, в то время как Амвросий спустился в потайной ход, так что враги не могли заметить, куда он скрылся. Но для того, чтобы выбраться за монастырскую ограду, Уннасу и Амвросию предстояло еще пробежать через горевшие службы.

Уннас проскочил первый и благодаря своей одежде и толстой шапке отделался очень счастливо, но за то Амвросий, бежавший с открытой головою, сильно обжег себе лицо, хотя прыгая в огонь и закрывался руками.

Они выбежали калиткою за ограду и бежали теперь вдоль ее в дыму и во мраке ночи к реке, в то время как разбойники грабили алтарь.

Добежав до реки, Уннас, бросив Амвросию конец веревки, прыгнул на льдину и, перескакивая с одной на другую, добежал до островка, лежащего посредине реки. Амвросий, более тучный, не мог равняться с лопарем в уменье прыгать. Утомленный боем, израненный, почти слепой, он то и дело оступался и проваливался в воду, но с помощью обвязанной: кругом стана веревки, другой конец которой держал Уннас, он вновь выбирался на льдины и, наконец, добрался до острова, где лопарь укрыл его в стоявшей там землянке.

На реке Печенге, против того места, где был монастырь, посредине реки лежат, вероятно, и теперь, если их не смыло течением, два островка, и в вардэском документе, о котором мы упоминали выше, так и записано: «На этих двух островках стояли две землянки, которые остались не тронутыми, ибо шведы не могли дойти до них».

Уннас и Амвросий были, таким образом, на первый раз [621] спасены. Из своего убежища они видели, как загорелась церковь, как пламя обхватило весь монастырь и слилось в одно огненное море.

На следующий день, в Рождество, от монастырской церкви, служб, дворов, амбаров и мельницы остались одни дымящиеся развалины. Все, что было ценного, разбойники разграбили и унесли с собою. Остальное сожгли.

В вардэском документе поименно перечислены убитые монахи. Всего их насчитывается 41. «Вышеозначенные шведы, — говорится в этом документе, — убили до смерти монахов печенгского (Pesantz) монастыря: игумена Гурия, трех иеромонахов, по имени Packum (Пахомий?), Foser (?) и Jonno (Иона?) с иноками... Nakarij, Phefyl, Annodij, Annopher, и проч. (Макарий, Феофил, Геннадий, Онофрий и т. д.).

Равным образом записаны и имена убитых послушников или мирян. Их считается 51.

По другим источникам убитых было 51 монах и 65 мирян, а по некоторым и еще больше.

Большинство из вышеприведенных имен, как нетрудно заметить, русские; два-три имени только звучат, может быть, по-фински или по-норвежски.

На скотном дворе убиты были две женщины, кажется, Акулина и Афимья (Kyllenna og Feflemi).

Алчность грабителей была насыщена и они повернули назад в губу, откуда опрокинулись на Urze, вероятно, на Уру-губу, и здесь убили 5 мужчин, 3 юношей, 5 женщин и 4 девочек. Сохранились следующие имена убитых: Joergen, Iffersen, Iver, Ottensen и Thimofe Mickelsen, — по-видимому, норвежцев. Между женщинами была одна по имени: Marin Iffuans Datter, также, кажется, норвежка.

Имена остальных, кажется, русские. Шайка грабителей не щадила ни мужчин, ни женщин, но избивала все, что попадалось ей на встречу. Из Уры они направились уже к довольно укрепленному в то время Кольскому острогу. Сюда пришли они на третий день Рождества, но осажденные жители сделали вылазку и хищники были отбиты: 60 из них пали на месте, остальные обратились в бегство на лодках по реке Туломе, добрались до Нот-озера и скрылись, вероятно, в пределах Каянской земли, откуда вышли. По крайней мере, о дальнейшем набеге их сведений не имеется.

Может быть, что кроме Амвросия и Уннаса еще несколько [622] человек спаслось бегством от огня и меча, но предание не сохранило памяти об них.

Теперь Амвросий лежал больной на сложенных прутьях в землянке с повязкою на глазах. Ему опалило волосы. На лице и на руках были такие страшные обжоги, что его трудно было узнать. На другой день Уннас отправился на пожарище. Ночью сильно подморозило и ему уже не составляло никакого труда перебраться по льду на берег. На месте монастыря валялись тлевшиеся остатки бревен да полуобгорелые трупы убитых.

Часть одежд и вещей монастырских были раскиданы на снегу и служили, вероятно, разбойникам постелями в эту страшную ночь. Может быть, они сначала намеревались захватить их с собою, но потом бросили. Уннас подобрал некоторые из них и снес на остров, чтобы сколько-нибудь получше устроиться там с Амвросием.

Скотный двор был сожжен, животные перебиты. Часть убитого скота грабители взяли с собою, часть побросали в огонь.

Амвросий и Уннас, однако, не терпели нужды в пище. На острове был порядочный запас соленой рыбы. Летом монахи ставили около островов снасти (гарвы) для ловли семги и, может быть, не редко живали здесь по нескольку дней вместе со служками. В землянке, кроме того, имелся котелок и несколько кухонных принадлежностей, так что ни замерзнуть, ни умереть с голода до прихода людей бояться им было нечего.

Чрез несколько дней возвратились бывшие в отлучке монахи и к своему ужасу нашли одни развалины от монастыря, да обгоревшие трупы своих товарищей. Они нашли себе приют в бане, стоявшей невдалеке от монастыря. Она случайно уцелела или не была замечена разбойниками.

VII.
Свидание

Кому неизвестно, сколько странников и богомольцев ежегодно проходит по святой Руси из конца в конец, на поклонение святым местам, мирным обителям и угодникам божиим, ища душевного исцеления или исполняя обет, данный Богу при каком-либо особом случае жизни.

[623]

Этот вековой обычай подвижничества глубоко чтится народом. «Божий странник или странница», «доброхот» в глазах православного человека, в особенности в прежнее старое время, считался личностью святою, неприкосновенною. Принятие такого человека в свой дом давало надежду на особую благодать божью. Обидеть странника, значит впасть в тяжкий постыдный грех. Люди, привязанные к своему месту жительства, поручали странникам исполнять различные обеты, просили помолиться о душе их и о своих усопших родственниках, наделяли их на дорогу деньгами, смотря по своему состоянию. Нередко со странниками посылались вклады в монастыри с полною уверенностью, что странник если не умрет, то донесет вклад по назначению.

Соловецкая обитель до сих пор остается великим богомольем русской земли, Теперь пароходы довозят богомольцев в монастырь из Архангельска, из Сумы, из Онеги, а в прежнее время средства сообщения были далеко не так удобны. Добраться до Соловок было само по себе уже великим подвигом, но ревностные богомольцы не останавливались на этом. Нередко они предпринимали отсюда далекое странствие через Лапландию на Колу, а отсюда на р. Печенгу в известный по своей крайней отдаленности монастырь пр. Трифона, где покоится тело этого угодника.

Так было и в 1590 году. Небольшая горсть паломников достигла Колы в то самое время, как финско-шведская шайка, разорив монастырь и потерпев неудачу под Колою, устремилась вверх по р. Туломе.

Между странниками были богатые и бедные, женщины и мужчины. Из Колы они отправились на Печенгу пешком или на оленях, на которых крещеные лопари охотно перевозили их задаром или за какое-нибудь вознаграждение. О разрушении монастыря еще ничего не было известно.

Легко представить себе удивление и страх, объявшие бедных путников, когда вместо красивого богатого монастыря, расположенного на высоком берегу реки, по льду которой они шли теперь, пред их глазами открылась одна безжизненная тундра, с обгорелыми остатками построек и обезображенными человеческими телами.

Возвратившиеся на место обители монахи, жившие, как сказано в бане, не успели еще убрать тел убитых, и теперь пришедшие богомольцы помогали им в этом.

В среде странниц находилась Анюта. Освободившись после смерти Федорова отца из заточения в монастыре она под ви[624]дом богомолки отправилась на поиски своего друга и благодетеля. Встретившись здесь, на развалинах Печенгского монастыря с лопарем Уннасом, она открыла, наконец, убежище Амвросия и нашла его лежащим в темной землянке на острове реки Печенги, страдающим от обжогов. Лежа с завязанным лицом и глазами, Амвросий не мог видеть Анюты, но тотчас узнал ее по голосу. Благодаря заботам Анюты, Амвросий скоро выздоровел и мог возвратиться с нею на родину. Так как обряд пострижения над ним не был совершен вполне, и он, вследствие того, остался мирянином, то он женился на Анюте и поселился с нею в усадьбе своей матери.

В предании о разрушении Печенгского монастыря сохранилось сказание о спасении монаха от вражьего меча, о бегстве его на остров через реку Печенгу, о чудесном исцелении его здесь от ран. Предание передает это последнее событие в том виде, что ангел Божий каждую ночь сходил к нему и возлагал руки свои на его глаза до тех пор, пока он не выздоровел, и к нему снова не возвратилось зрение.

Вот этим-то преданием Фрис воспользовался для вышеприведенного рассказа о свидании Анюты с Амвросием.

В заключении повести Фриса о Печенгском монастыре приведена краткая хроника существования этой обители по ее возобновлении.

Когда слух о разгроме Троицко-Печенгского монастыря дошел до царя, благочестивый Федор Иванович был очень опечален этою вестью и выразил свое искреннее сожаление.

Чтоб облегчить участь оставшихся в живых, но не имевших приюта иноков, царь приказал построить новый монастырь в ограде Кольского острога для безопасности от вражеских набегов. Монастырю указано было быть у церкви Пресвятые Богородицы.

Но в 1619 году сгорели и церковь, и монастырь.

Вновь приказал царствовавший тогда благоверный царь Михаил Федорович возобновить монастырь, но поставил его за городом, за рекою Колою. Монастырь назывался Ново-Печенгский или Кольско-Печенгский монастырь и был причислен к Архангельской епархии.

В 1675 году, царь Алексей Михайлович возобновил для этого монастыря привилегии, дарованные его предками Печенгскому монастырю.

[625]

Вероятно это обстоятельство и дало повод одному русскому исследователю утверждать, что одновременно существовали два Печенгских монастыря.

В 1701 году в Кольском монастыре было 13 монахов. Из письма настоятеля этого монастыря к архиепископу Афанасию видно, что в этом году монастырем было отправлено за границу 12,752 шт. сушеной трески, 144 пуда жиру и 2,470 шт. семги. Но это уже последнее известие о промышленной деятельности монастыря. Первым настоятелем в Ново-Печенгском монастыре был инок Иона, ученик пр. Трифона. Монастырь этот также чтился богомольцами и местным населением.

В 1724 г. в г. Коле насчитывалось 3 церкви: Св. Троицы, Успения Божией Матери и св. апостолов Петра и Павла.

Наконец в 1764 году монастырь был закрыт и причислен к Кольскому собору. Манифестом от 26 февраля того же года императрица Екатерина II объявила отмененными все прежние преимущества монастыря.

В настоящее время русские духовные и светские власти заняты мыслию возобновить монастырь на прежнем месте.

В 1881 году в Архангельске собиралась особая комиссия для изыскания мер к развитию различных видов промышленности в северном крае и к улучшению его благосостояния. Эта комиссия, между прочим, признала делом первостепенной важности возобновление Печенгского монастыря, на что святейший синод в 1882 году дал свое благословение. Архангельский епископ, преосвященный Серапион, особенно интересовался этим предприятием. Говорят, он на собственный счет заказал образ преподобного Трифона. Ожидают, что со временем возобновленный Печенгский монастырь будет иметь такое же значение для тамошних отдаленных окраин, какое Соловецкий монастырь имеет для Белого моря.

С этою целью духовною властью устроен особый комитет для сбора пожертвований, которые желающими способствовать этому делу могут быть отсылаемы в г. Архангельск, в комитет по возобновлению Печенгского монастыря.


Д. О[стровский]




ПРИМЕЧАНИЯ

[№7, 256]

1 Дом норвежского колониста Антона Дала, а несколько далее расположены две небольшие русские колонии: Княжуха и Монастырь, в которых ныне живут поселенцы из Кемского уезда, корелы и оседлые лопари.

2 Любопытно заметить, что лодки описываемого вида встречаются и в восточной части Архангельской губернии. В такой лодке при помощи шестов вместо весел мы поднимались по реке Кулою в Мезенском и Пинежском уездах.

[264]

3 Есть известие о том, что мирское имя преподобного Трифона было Митрофан.

[269]

4 На Белом море, где при устье р. Двины Марфою Посадницею был построен монастырь св. Николая в память утонувших здесь 2-х сыновей ее.

[275]

5 Заметим здесь кстати, что маленький островок, носящий название Аникиева, невольно привлекает внимание каждого путешественника, посещающего Мурман. Помимо связанного с ним предания, посещение острова представляется интересным в том отношении, что одна из гранитных плит его покрыта надписями останавливавшихся у острова шкиперов. Многие из этих надписей восходят до XVI столетия и описаны у Миддендорфа, Bulletin de l'Academie Imp. Des sciences a St. Petersbourg. Т. II. 1860, у Фриса, En Sommer i Finmarken, и у Рейнеке, имя которого я видел также высеченным на плите.

[№8, 611]

6 Смесь финской крови с лопарскою.

[617]

7 Автор в примечании к этой главе указывает на то, что многими разрушение монастыря относится к 1590 году, но, по его мнению, оно произошло в 1589, потому что письмо из Вардэ, в котором рассказано это событие, помечено августом 1590 г., а так как событие случилось на Рождестве, то и должно быть относимо к предшествующему году. Автор, заметим мы, очевидно, забывает, что в то время новый год у нас начинался не с января, а с сентября и его расчет нам кажется ошибочным.





© переложение текста Й.А. Фриса, неизвестный автор, 1893

© OCR, HTML-версия, И. Шундалов, 2007



- В библиотеку

- В начало раздела



Hosted by uCoz