Лев Александрович Дмитриев, 1921–1993





ИЗ СОЛДАТСКОГО ДНЕВНИКА Л. А. ДМИТРИЕВА (1939–1942 гг.)

7 ноября 1939 г.

Можно будет кое-что записать в этот блокнот. Я в армии. Как изменчива и непостоянна жизнь человека! Поистине «человек предполагает, а Бог располагает». Хотел попасть на русский цикл филфака, а попал на китайский. А теперь попал в армию.

Первый день недели. Возили в баню, одели непривычно и чудно. Повезли на место: ст. Горская, недалеко от Ленинграда — пятая остановка. Приехали ночью, привели в казармы, выстроили в две шеренги, дали несколько кусочков сахара и повели в столовую. Потом дали щи, кашу, чай. Ел все, но ел всего понемногу и без аппетита. Пришли и легли спать, непривычно и странно. Ужасно холодно. Жесткая подушка, узенькие и также жесткие матрасы. Все странно, непонятно. Спал плохо и было холодно и боялся проспать подъем, о котором говорят больше всего, когда говорят об армии. Какие были чувства — никаких. Боязнь чего-то, волнение, волнение и волнение.

Когда проснулся, убирались и т. п. А потом пошли дни (хотя всего прошло 5 дней). Все непривычно, ново и после дома неудобно и странно. И скука, с каждым днем это все усиливалось, и сегодня дошло до точки. Написал Мишке1 письмо и потом разорвал его. Думал, что очень плохо, что я нормальный физически человек. Какие-то странные желания. Послал домой письмо, и не получил ответа. Вдруг днем говорят: Дмитриев, идите в проходную, к вам приехал отец. Обрадовался. Обрадовался, как никогда еще до этого не радовался (так мне это, кажется, сейчас и показалось тогда). Чувство радости переполнило всего, и как-то даже бессознательно пошел, надел шинель и побежал...

После этого сразу успокоился. Сейчас все уходили на вечер в столовую, а я не пошел, и народу в казарме не было почти никого, и я мог спокойно пописать, не боясь, что кто-нибудь увидит. А сейчас все пришли и поэтому кончаю.

8 ноября.

Это я стал писать, когда был в наряде. Но написать ничего не смог, т. к. дело было ночью, а там, где я стоял, было очень темно. Стоял я у колодца. Это в самом Горском. Когда я стоял, то думал, как сейчас хорошо дома! Я думал: сейчас у нас собрались гости. Танино рождение. Пьют вкусный чай из чистых приятных стаканов, чашек, из блюдечек с чем-нибудь вкусным, а дома уютно, хорошо. А я еще не пил чай совсем и стою здесь на холоду. Это еще больше усугубилось тем, что рядом в окне я увидел абажур и уютную комнату, захотелось плакать. И так я ходил взад и вперед, пока меня не позвали к себе двое дежурных (здесь как раз проходит 1-ая линия границы и стоит будочка и шлагбаум через дорогу, около моста). Это два украинца — веселые парни. Правда, рассказывали они почти что одну похабщину, но у них это как-то выходило не так противно, как это обычно бывает. По-моему, это было так потому, что они сами совершенно считают матерное слово нормальным и нисколько не особенным, неприятным в разговоре. Говорят с украинским акцентом «вин», «дивка» и т. п.

12 ноября.

Сегодня приезжала мама с Костей. Каждый раз после того, как она приезжает, мне становится «не по себе», хочется домой и еще неприятнее кажется здесь, и вместе с тем после ее приезда, когда уже пройдет немного времени, гораздо приятнее на душе, чем если бы она не приезжала.

13 ноября.

Так и не успел я вчера дописать. Вчера же вечером позвали в Лен-комнату.

14 ноября.

Никогда не могу дописать, написать, написать до конца, т. к. то нет времени, то кто-нибудь смотрит. Сейчас занятия, рядом со мной никого нет, и я пишу под столом. Эх, если бы сейчас сидеть в университете, а не здесь! Черт возьми! Мы сейчас находимся в боевом положении в связи с Финляндией. Разбиты на отделения, каждому даны определенные задания, которые должны выполнять по боевой тревоге. Я остаюсь при городке.

«Штык сделан треугольным для того, чтобы рана получалась рваная и ее тоща будет труднее вылечить»,— говорит скобарь, который преподает нам сейчас винтовку. Да, 3 года я буду учиться, как «лучше» убивать людей. Не лучше ли самому себя кокнуть?

Сейчас я думаю, что все-таки человека я не позволю себе убить, но что будет впереди, не знаю.

17 ноября.

Сегодня ровно полмесяца! 15 дней.

22 ноября.

Сегодня 20 дней! Кажется, один Мишка не забыл меня, только от него одного я получаю письма.

Вчера произошел такой забавный случай: наш взвод остался один после вечерней поверки. Сказали: по два рассчитайтесь! Кто-то запутался в расчете и захохотал Савченко. А за ним и все. И чем дальше, тем больше. Хохот перешел действительно в гомерический! Это был уже не смех нормальный человеческий, а черт знает что! Подошел старшина. Хохот стал еще сильнее. «Савченко, выйти из строя!» — скомандовал помкомвзвода Мартынов. Савченко вышел и, еле сдерживая смех, встал перед строем. Он не мог выдержать и прыснул. Опять все засмеялись, и хохот перешел в истерику. «Всем взводом чистить картошку, на кухню!» — скомандовал старшина. Мы надели шинели и вышли во двор. Но нас только провели. Все окончилось благополучно.

28 ноября.

Эх! Если бы сейчас быть дома! Черт возьми!

Как я здесь, прошло еще только 26 дней. Какое маленькое число по сравнению с тремя годами!

30 ноября.

Сегодня в 8 часов утра началась война с Финляндией. Вчера в 24 часа выступал по радио Молотов. Вокруг репродукторов сидели и стояли на коленях ребята в кальсонах и нижних рубашках. Рано утром принесли приказ по Ленинградскому военному округу о наступлении на Финляндию наших войск. Проснулись все сегодня рано, раньше подъема. Все оделись, не дожидаясь объявления подъема. С 8 часов стали раздаваться выстрелы и были видны вспышки. Мы все стояли у окон и смотрели. Это продолжалось полчаса.

Сейчас уже вечер, по сообщениям, наши войска углубились на 22 км вглубь финской территории. Сейчас в стороне Финляндии видно огромное зарево, говорят, что это горит Выборг. В городе (Ленинграде), об этом ничего не известно. Приезжала Ира, но я ей ничего не рассказал. Теперь думаю, почему? Дурак.

31 декабря.

Сегодня все будут справлять новый год, а мы...

Вечер. Чертовски скверное настроение. Сегодня я вспомнил, как в прошлом году в Доме книги я слыхал, как один старик говорил другому, что он не встречал новый год, а провожал старый. Так же и я не буду встречать нового года, а провожу про себя старый. Сволочи, как все противно, как надоело, ну все к черту.

1 января 1940 г.

Вчера настроение немного улучшилось: получил письмо из дому, «коллективное». Все понемногу написали, было очень приятно.

Кроме того, точно в 12 часов встретили, как полагается, новый год. Впятером распили бутылку шампанского. Слишком мало, но было очень приятно, жаль только, что двое были «наши». Пили прямо в казарме на кровати у И. (он очень хороший парень, в таком духе, каких я люблю, вроде Мишки). Командиры ушли, было темно, горит синий свет. И точно в 12 часов! — Это самое главное.

3 февраля.

Прошло целых 3 месяца, как я нахожусь в армии! Пошел 3-ий месяц войны с Финляндией!

Сколько произошло за это время изменений во всем мире! В моем характере, в моей судьбе. Сколько убили за это время людей!

Я кончил читать Мережковского. Чудесная книга!

Какая величайшая вещь — книга! Три — литература, музыка, художество. Что из них троих выше? Трудно сказать. Литература, пожалуй, самая великая из всех.

22 февраля.

Я теперь читаю книги с еще большим удовлетворением, чем раньше. И теперь для меня книга — величайшая вещь в мире, а писатель — самый великий человек. Да! вот если бы я мог писать так, чтобы люди, читая, могли получить удовлетворение такое же, какое я получаю, читая таких писателей, как Толстой, Пушкин, Гоголь... Чтение книг дает мне сейчас гораздо больше, чем раньше. Прочитав книгу, я получаю такое душевное удовлетворение, какого не получаю ни от чего другого. Я все больше и больше доволен тем, что решил посвятить свою жизнь литературе, книгам. И если я останусь жив и все будет благополучно, так я без сомнения пойду на филфак.

14 марта.

Хотелось написать вчера, но никак не собрался.

Ура!!! Вчера заключили мир с Финляндией!!! Война кончилась! Как радостно и приятно это говорить самому и слышать! Когда я услышал это, то мне хотелось кричать, и петь, и смеяться. Да, ничего не может быть хуже войны.

Ездили вечером на Ланскую в баню. У всех в поезде чувствуется какое-то повышенное и радостное настроение. Уже отменили светомаскировку. И кое-где горели яркие белые фонари и светились окна, в городе тоже зажгли фонари, с некоторых окон сняли маскировку, и сразу как-то лучше и легче на душе, только еще больше захотелось съездить в город, домой.

МИР! МИР!

30 июня.

С утра было скверное настроение. В обед произошло интересное с нами происшествие. Дежурным по части был Томашев. В столовой, конечно, как всегда шумели. Наш взвод сидел за последними столами. Когда вся школа поела, нам дали только второе, едва мы успели его разложить, Бондарь скомандовал: «Школа, встать! Выходи строиться!» (Он оставался за старшину). Мы, так и не поев, пошли из столовой вместе со всей школой. Когда нас распустили, то наши ребята пошли в столовую есть второе. Мне стало чертовски противно и досадно — какого-то скверного обеда и то не дают поесть как следует. Вдруг вижу: наших ребят вывели, дали им винтовки и противогазы и погнали по жаре на 10 км. Да, в армии человека больше нет, а есть военный. Как смысл армии — нечеловеческий, так и человек, попав в нее, становится уже не человеком. И я припоминаю, как еще в самом начале Комиссаров рассказывал нам что-то о письмах — чтобы не писать в них ничего лишнего — и приводил пример из письма какого-то красноармейца из нашего полка, которое попало в руки начальства — там было написано: «людей тут у нас совсем нет, а только одни военные». Об этом вот не пишут, а пишут только, что армия — прекрасная вещь. Вспоминаю слова политрука, до того дикие и выразительные, что краснеешь за них — он говорил на политинформации, что иностранные языки в армии изучать нельзя, что, если вы служите, извольте-ка бросить заниматься чем бы то ни было, кроме военного дела и политики. Когда ко мне приехали папа с Костей в этот день, то мне почти не о чем было говорить с папой, не хотелось делиться своими мыслями. Я и так стараюсь показать, что у нас все хорошо. Мог ли я говорить с ним в это время о книгах, смеяться, говорить, что я прекрасно себя чувствую, что мне очень хорошо? Конечно, нет. Я только молчал.

27 октября 1941 г.

В командирскую столовую в штабе многие командиры ходят с баночками, в которые кладут свое второе, чтобы отнести домой. Посмотрит, посмотрит сначала по сторонам и быстро старается переложить с тарелки в баночку. Окружающие делают вид, что ничего не замечают.

По воскресеньям в Филармонии бывают концерты. Работают такие театры: Театр Комедии — помещается сейчас в здании бывшего театра им. Горького, театр Радлова, театр Ленинского комсомола в здании Михайловского, театр Музыкальной комедии, работает театр на проспекте Володарского. Скоро должен открыться Театр Драмы в помещении Театра Комедии.

Я и забыл написать, что часть нашего правительства, наркоматы переехали в Куйбышев. Сие сообщение дается под соответствующим соусом, но все же хреново становится, когда читаешь его, берет зло, и думаешь, когда же врать-то перестанете?

1 ноября.

Ночь. Дежурю. Все спят. Читаю Диккенса. Книга — величайшая вещь на свете. Писатели — самые великие люди. Никто так долго не оставляет после себя славы, как писатель, художник, композитор. Они умирают, но их мысли, их чувства, выраженные в словах, звуках, запечатленные кистью на полотне, продолжают жить...

3 ноября.

Сейчас пишут все время и всюду, что мы должны выиграть во времени, тогда мы победим, что война приняла затяжной характер, а это уже значит немало победы. Я последнее время много думал об этом и пришел к тому заключению, что время победит немцев, но оно победит и нас — а в таком случае победит коммунистов. Я в этом уверен.

Интересно бы все-таки дожить до конца всего этого, чем-то все-таки кончится эта война?!

23 декабря.

Половина второго ночи. Ноги ноют, сам чертовски паршиво чувствую себя, хочется спать и есть, а особенно последнее — все заглушает. Сегодня измучился и устал как никогда — пришлось мне сегодня пропереться пешком до Лесотехнической академии и обратно пешком. На улице тепло, все растаяло, а т. к. снега масса, то идти было чрезвычайно скользко. Удивляюсь, как я вообще-то смог столько пройти, да еще по такой дороге. Чувствую себя с каждым днем все хуже. Самое большое, что смогу я протянуть — это месяц, а дальше уж никак — сил не хватит. Также мне кажется, что верных процентов 50 гражданского населения через месяц умрет от голода, переутомления и истощения...

1942-й год.

Итак, начался новый 1942 год! Встречали мы новый год на кухне — Элли2, Марта Михайловна3, я и соседи — муж с женой из их квартиры. Света у них нет, водопровод не работает, паровое отопление давно замерзло и лопнуло. Мы натопили плиту, и при свете свечи, который показался очень ярким после коптилки в темноте, за маленьким кухонным столиком мы встречали 1942-й.

Было какое-то красное вино, которое мне показалось чрезвычайно вкусным, лепешки из дуранды были так вкусны, как никогда не было вкусно раньше для меня пирожное, несколько кусочков черного хлеба с горчицей и хреном и целая банка шпротов на нас троих и чай с ирисками, два стакана пива. Я немного опьянел и съел чертовски много всего (это, конечно, я сужу по-теперешнему). Мне даже кажется, что я хамски много съел, но я не мог удержаться, я не мог... Действительно, только сейчас поймешь, что такое жизнь, что такое хлеб наш насущный.

Сейчас прочел у Паустовского в небольшом рассказике замечательную мысль: «Когда входишь в самую сердцевину нашей жизни, то внезапно узнаешь, что Пушкин сказал почти все, — о нем нельзя забыть, как нельзя днем не видеть солнца».

2 января.

Новый, 42-й, начинается очень сурово — вчера днем было 25°, а сегодня — 26° мороза — мороз жуткий, по теперешнему состоянию он особенно чувствителен. Я не знаю, что я бы делал без папиной телогрейки и валенок — совершенно бы пропал. Вид у прохожих чрезвычайно жалкий.

Сегодня утром завтрак запоздал из-за того, что замерзли трубы и не могли там чего-то сделать с паром, а ведь у нас кухня паровая. Я взял весь хлеб надень и все 300 граммов съел даже не за завтраком, а только за чаем, которого я выпил 4 глубоких миски. Не вытерпел и кроме того съел довески хлеба ребят и кроме того съел лишнюю порцию сахара, пришлось просить Ткалича, чтобы он занял пока у отца, а завтра я ему отдаю свой паек. Конечно, он злился на такое мое самоуправство, но сделать ничего не мог. Я окончательно превратился в тряпку.

14 января.

Вечер. Чувство сытости, тепла и света — вот основные двигатели жизни. Вчера с 2-х часов ночи горит Гостиный двор. Когда я шел утром за завтраком, он вовсю полыхал; вот и сейчас, когда уже шел на ужин, он тоже горел, разве только чуть-чуть поменьше — не хватает воды для тушения огня. Вообще Ленинград сейчас горит сутки, гораздо больше, чем от зажигательных бомб, — это от буржуек и от коптилок.

21 января.

Жизнь за последние дни все ухудшается и осложняется. Вот сегодня первый раз, начиная с 24 числа, загорелся свет в штабе, а то сидели у нас тут в подвале с «летучими мышами». Радио не работает. Водопровод не работает, и из-за того, что нет воды на хлебозаводах, не успевают готовить хлеб — в булочных, когда ни идешь, стоят колоссальные очереди...

Но все-таки как-никак, а январь проходит. «Ленинградская правда» 27 числа вышла на одном листке сразу за 25,26 и 27 числа, так же и «На страже родины».

7 июля.

Лучше быть посредственным на деле, чем хорошим на словах...

8 сентября.

Иногда безумно хочется жить, готов все перенести, сделать что угодно, но только остаться живым, но вдруг все станет так безразлично, так все равно, что как-то жить-то уж не хочется совершенно.

18 ноября.

Сегодня шел на завтрак и думал — какой я дурак, — имея возможность, совершенно почти не бывал в Детском Селе и не только не изучил его достопримечательности, но и даже поверхностно не осмотрел его. А ведь теперь, после войны, большая часть всех его достопримечательностей будет уничтожена и дворцы будут, подобно Парфенону, развалинами.

24 ноября.

4 часа утра. Сегодня я иду в 1-ую очередь. Написал письмо маме на 7 листках. Написал о своих мыслях, возникших у меня вчера при чтении описания Толстым получения Ростовыми письма от Николая. Как замечательно, как верно он описал чувства, и мысли матери о своем сыне! Я, читая мамины ответы на мои письма, вижу, что именно вот так же она думает и обо мне, что я лучше всех душевно, что я красивее всех, и потому, что это слова матери, и потому, что я знаю, что все матери, хорошие, думают так о своих детях, что слова эти, материнские слова, не будут иметь на меня действия лести или на самом деле незаслуженной похвалы, которая могла бы испортить меня, но я знаю, что это выражение чисто материнских мыслей и чувств ко мне, и потому слова эти сейчас могут иметь на меня только хорошее влияние.

Я пишу ей в письме, как я был удивлен, восторжен таким простым, таким понятным описанием всех чувств этих материнских, и привожу цитатой целиком все это место в своем письме к ней.

Пришел с ужина. На улице настоящая метель. Я люблю такую погоду, когда «бушуют природные стихии». Приятно чувствовать себя в такую погоду могущим сопротивляться ей, идти наперекор ветру, дождю и снегу и чувствовать в себе силу и здоровье. Тогда как бы говоришь себе — хоть и ничтожен я, хоть и великая ты, природа, новее же я имею силу сопротивляться тебе и не преклоняться перед твоей силой.

Нас в последние дни очень хорошо кормят—вот уже больше 10 дней дают замечательную порцию свинины, и я удивляюсь, почему я раньше не любил и не ел такую вкусную штуку, как сало? Глупец был.

26 ноября.

Получил письмо от Элли — Старуха4 убит. «Как ни тяжело, а приходится сообщить тебе тяжелую весть. Получила письмо от некоего тов. Хатенко с призывом мстить за Гичку. Они распрощались с ним 17 авг. в р-не переправы через Дон...». Еще нет одного друга! Боже мой! Боже мой! Что же это такое? За что? За что убили его? Кто виноват в этом? Как тяжело это. Как тяжело!





ИЗ ПИСЕМ Л. А. ДМИТРИЕВА К РОДНЫМ

8 августа 1942 г. Ленинград

Здравствуй, дорогая мама!

Задержался я немного с ответом на твои два больших, полученных мною дня три назад, письма, от 25 и 29 июля. Вчера весь день и сегодня ночь — дежурил и не было ни минуты свободной, а потому и не смог ничего написать; а позавчера с утра до поздней ночи читал «Давида Копперфильда» и так зачитался, что не мог уж оторваться, кроме того, вечером ходил в кино (было у нас здесь).

Ты очень права, мама, когда говоришь, что, находясь далеко друг от друга, в письмах мы гораздо больше скажем, искреннее и откровеннее о себе и своих мыслях, чувствах, душевных переживаниях, чем если бы сказали, находясь и живя вместе, видя друг друга каждый день. Я в письмах к кому бы то ни было всегда скажу больше и лучше, чем в изустном разговоре. Какое-то ложное чувство удерживает и не дает открыть всю душу любимому человеку с глазу на глаз, хотя ты и желаешь этого. Да потом на бумаге (я говорю в данном случае только, про себя) как-то «складнее» можешь выразить все, что накопилось на душе, волнует тебя. Это, пожалуй, плохая черта человеческой души, но, к сожалению, у меня она выражена очень ярко.

Между прочим, когда я был в госпитале, слушая рассказы окружающих, находясь сам под влиянием мыслей, связанных с дальнейшей судьбой, мыслей тревожных и даже пугающих, я убедился, что можно оказаться в такой обстановке, что даже любимому человеку нет просто-напросто физической возможности написать несколько слов, не говоря уж о длинных письмах. И вот иногда бывает такое настроение, что буквально просто не можешь писать и только. Или же начнешь глубоко задумываться над чем-нибудь, размышлять, и от этого становится еще хуже, а потому и стараешься не думать и углубляться в свои мысли, а от этого письма получаются поверхностные и неинтересные — «без души».

Письма твои я получил и получаю все, как могу судить из них. Получил я и письмо с твоими рисунками, получил и письмо с описанием подробным твоего огорода. Обыкновенно у меня получается, что я не пишу как бы в ответ на твои письма письмо свое, а иногда сразу на несколько писем, иногда и просто без писем, иногда после того, как прочтешь несколько писем не от тебя, а от кого-нибудь еще из вас, вот поэтому так и получается, что тебе кажется иногда, что я не получил какого-либо твоего письма. Но ты только не подумай, что это происходит из-за того, что я мог забыть это письмо или не обратил на него внимания — все они у меня хранятся не только в чемоданчике, как одна из самых моих больших ценностей, но хранятся глубоко — хранятся и в душе моей. И меня радует, печалит, заставляет призадуматься, взгрустнуть не только письмо, но и отдельные строки, слова его. Ну ты и сама посуди, что может быть для меня радостнее, приятнее дорогих писем ваших и особенно твоих. Ведь здесь нет ни одного столько близкого человека, которого я мог бы назвать другом своим. А ведь твои письма — это не только письма друга, но и письма матери. И ты, я думаю, поймешь, что значат они для меня.

Ну, уж я никак не думал, что ты посчитаешь меня худым на карточке. А может быть это после зимы мне кажется, что я полный. Действительно, я, пожалуй, так похудел зимой, что уже не могу сейчас представить себе этого. А гимнастерка-то это не моя. Это я занимал у одного товарища, она шерстяная и вообще выглядит очень хорошо, моя, собственная, конечно, гораздо хуже. И воротничок на ней целлулоидный, может быть, тебе и шея моя показалась очень тонкой, потому что ворот у гимнастерки широкий. Сейчас я хожу в той гимнастерке, что мне дали в госпитале, она чистая и аккуратная, а это самое главное. Было бы тепло и чисто, а о виде я не беспокоюсь. Меня и обмотки-то расстраивают отнюдь не видом своим, а только тем, что уж очень много времени они отнимают утром и вечером, когда разматываешь и заматываешь их, да еще иногда размотаются на ходу и волочатся за тобой, пока не заметишь этого, но это тоже зависит от самого себя — нужно научиться это делать быстро и хорошо, тогда и не будет никаких неудобств. Нательное белье я меняю в батальоне у себя, довольно регулярно — как хожу мыться. Моюсь я главным образом в нашем душе, т. к. в баню ходить неприятно — легко можно подцепить некоторых насекомых, ну а т. к. душ работает только в определенные дни, то, если дежуришь в этот день, помыться не удается.

Вчера письмо окончить не успел и кончаю уже 9-го числа утром во время дежурства. На рынке у нас появились ягоды — стакан малины стоит 100 граммов хлеба, а стакан черники — 30 рублей. Я хочу купить себе хоть стаканчик черники к 18-му числу, чтобы хоть чем-нибудь отметить день своего совершеннолетия, это уже 4-ое мое рождение, которое я не встречаю, как бывало. Но это — 1-ое, которое я встречу так далеко от всех вас. Но это ничего, тем радостнее мне будет, когда я отмечу этот день в домашней обстановке со всеми вами вместе.

Я тебя очень прошу, дорогая мамочка, не мучить себя бессонными вечерами и ранним вставанием для писания мне писем. Как ни приятны и ни радостны они для меня, но, если я буду знать, что из-за них ты не спишь, то мне будет от этого только неприятно и жаль тебя.

Никак не могу сосредоточиться на письме, приходится все время отрываться от него и поэтому так плохо оно стало получаться, что я уж лучше кончу писать его, тем более, что нужно успеть отправить его сегодня, т. к. уже третий день пошел, как я не посылал вам ничего.

Крепко-крепко целую тебя много раз. Твой Лева.



1 декабря 1942 г.

<...> Когда мы делаем подарок, то, хотя мы и знаем, что мы дарим; но все же стараемся сделать об этом надпись на подарке. Получающий подарок знает, что это — подарок, и знает, кто ему его подарил, и после долго будет помнить, кто и когда сделал ему этот подарок, но он тоже хочет, чтобы об этом было написано на подарке.

Почему дарящий и тот, кому дарят, хотят, чтобы об этом было написано на подарке? Потому что мы хотим, чтобы кроме ценности подарка, как вещи, кроме сознания того, что эта вещь— подарок, на ней были отражены те мысли и чувства, которые хотел выразить дарящий своим подарком. И вот эти-то мысли и чувства человек выражает надписью. Кроме того, каждая такая надпись делается «на память», чтобы подарок этот напоминал не только о человеке, подарившем его, кто он такой, но и о душе его, о его чувствах к тому, для кого этот подарок предназначается.

А я, посылая вам эту книгу, хочу, чтобы вы, получив ее, представили себе меня, как будто бы я близко от вас, вместе с вами, чтобы она напоминала вам мою любовь к книгам, мою любовь к вам и мое желание сделать вам удовольствие. Я хочу, чтобы эта надпись и книга потом, когда мы будем опять все вместе, напоминала нам то время, когда я был далеко от вас, в Ленинграде, но, несмотря на такое далекое расстояние, мы все время думали друг о друге, старались сделать друг другу приятное и радостное, мы всячески хотели сблизиться и сделать так, чтобы не была заметна наша разлука.

Читая «Войну и мир» сейчас, в 1942 году, хотя и не в первый раз, многое в ней оценишь по-другому, многое в своей собственной жизни осудишь и оправдаешь, на многие вопросы теперешней жизни найдешь лучший, понятный ответ, многому найдешь утешение и успокоение.

Мне хочется, чтобы вы еще раз прочитали или хотя бы просмотрели эти строки, выглядящие теперь совсем иначе, чем прежде. Читая ее сейчас, как бы узнаешь о знакомом, близком то задушевное, чего не знал до сих пор, видишь что-то такое новое, чего не замечал в этом знакомом и близком раньше.

Я верю, что вы, так же как и я, прочитав эту книгу, найдете в ней утешение и оправдание тому страшному и тяжелому, что пришлось пережить всем вам это время. Читая «Войну и мир», вы найдете ответы на свои жизненные вопросы, объяснение и оправдание происходящего. Читая ее и думая о настоящем и сравнивая это настоящее с тем, что тут написано, многое в книге станет более понятным, доступным и объяснимым.

Читая книгу — познавайте жизнь. На основе жизни — познавайте книгу.

Ваш, все ваш сын и брат Лева.

Ленинград, 1 декабря 1942 года.



Опубликовано:
Лев Александрович Дмитриев: Ученый в области истории литературы Древней Руси: Библиография, творческий путь, воспоминания, дневники, письма. – СПб., 1995. – С. 125–135.




ПРИМЕЧАНИЯ

1 Однокашник Л. А. Дмитриева, близкий друг, Леонид Михайлов. Погиб в начале Отечественной войны.

2 Э. Койвонен, одноклассница Л. А. Дмитриева.

3 Мать Э. Койвонен.

4 Школьный друг Л. А. Дмитриева Ростислав Антонов, наделенный компанией друзей прозвищами Старуха и Гичка.




© текст, Дмитриев Л.А., 1939-1942-1995



- В библиотеку

- В начало раздела



Hosted by uCoz
Hosted by uCoz