Заметки о путешествии на Мурман: Описание дороги до Архангельска через Тотьму и Красноборск, поездка на Мурманский берег до Печенги, возвращение через Колу и Кандалакшу в Петербург. Автор подробно рассказывает о быте покрутчиков, описывает условия труда и жизни на промыслах как рядовых промышленников так и их хозяев, описан быт лопарей и особенности почтового тракта из Колы в Кандалакшу. Приводятся легенды о Трифоне Печенгском и о разделе норвежско-русской границы.
Слезскинский А.Г. Поездка на Мурман: Путевые заметки //Ист. вестник. — 1898. — Т. 71, №3. — С.981–1020; Т.72, №4. — С.152–191.
Поездка на Мурман
(Путевые заметки)
[Т. 71, №3, 981]
I.
Летом минувшего года мне пришлось, по поручению поморского комитета, побывать на Мурмане, на той северной окраине, которая в последнее время стала обращать на себя внимание наших правительственных и общественных сфер.
Еще пред выездом из Петербурга я начертал себе кружный путь, то есть решил ехать по железной дороге на город Вологду и вернуться водою. В Вологду я приехал 1-го июля и на другой день отправился на пароходе «Кострома» в Архангельск. Народу ехало так много, что некоторым пассажирам было отказано в продаже билетов. Первый класс (10 мест) еще ранее телеграммою был абонирован академической экспедицией, ехавшей на Новую Землю для наблюдения, 28-го июля, солнечного затмения. Я поместился во втором классе (18 мест), где больше находились богомольцы, ехавшие по данному обету в Соловецкий монастырь. Что же касается так называемой «палубной» публики, то она брала места с бою и гнездилась где попало.
Мы тронулись вечером в прекрасную погоду. Проехав 60 верст рекою Вологдой, пароход вступил в реку Сухону, кото[982]рой надо было плыть 463 версты до города Устюга, где Сухона сливается с рекою Югом и образует реку Северную Двину.
На трапе один из пассажиров, хорошо знающий северные водные пути, между прочим, заметил:
— Слава Богу, ныне ползем без приключений.
Какие же возможны приключения? — спросил я.
— А как же, — продолжал он, — сядете, как рак на мели, и извольте юлить несколько часов. Но в сей год удивительное лето, воды сколько угодно. Обыкновенно же бывает такое мелководье, что воду приходится поднимать искусственным образом.
— Это как же?
— Очень просто. Сухона вытекает из Кубенского озера, где устроен шлюз. Чрез каждые 5—6 дней воду из озера спускают, и уровень реки поднимается. Однако и тогда трудно избежать посадок на мель, сплошь да рядом случается, что пароход тащится в Архангельск не четверо суток, как теперь, а целую неделю и более. Впрочем, нет худа без добра.
— А что?
— Да в малую воду здесь стерлядка ловится хорошо. Ловят ее на переметы и сбывают промышленникам в Тотьме, а оттуда направляют в Питер. Способ лова, можно сказать, исключительный. Стерлядка попадается, за отсутствием рыбака, на крючок и главное без наживки.
Я полюбопытствовал насчет способа, и незнакомец мне сообщил следующее:
— Перемет — это толстая веревка, на которой в известном расстоянии привязываются крючки на подвесках, примерно в аршин длиною, к изгибу крючка на коротенькой волосяной леске прикрепляется пробка. Когда перемет лежит на дне, пробки тянут вверх и водят подвески. Стерлядка играет с пробкой, бьет ее хвостом, трется, скачет и зацепляется крючком. Попадаясь брюшком, она повреждает внутренности и скоро засыпает; такая стерлядка ценится дешево — 15 копеек штука. Если же будет поймана за хвост или хребет, то держится живою в лодках до осени и сбывается по 1–1 руб. 50 коп. за штуку.
Между тем, пароход привалил к Тотьме. Началось движение палубных пассажиров. Среди говора и шума доносились возгласы священника, служившего на пристани молебен. На берегу приезжую публику осаждали деревенские подростки, предлагая купить молоко, яйца и пр. Была объявлена стоянка около часа, поэтому я успел обойти всю небольшую Тотьму.
Городок живописно раскинулся на высоком берегу, он утопал в зелени густых садов и палисадников. Благодаря высокому положению и песчаному грунту, город не вязнет в грязи, подобно многим нашим уездным городам. Прямые, чистые улицы, [983] красиво выстроенные дома придавали городу живой и веселый вид. Недалеко в долине красовался Спасо-Суморинский монастырь, где покоятся мощи св. Феодосия, тотемского уроженца, работавшего, по преданию, на местном солеваренном заводе. Мощи высоко чтутся православным людом и привлекают массу богомольцев, наравне с Соловками. Не без сожаления я покинул этот уютный уголок. Едва пароход тронулся, публика на пристани заволновалась, прижалась к перилам. Удаляясь, мы слышали прощальные приветы, добрые пожелания, и вдруг среди них раздался чей-то женский голос: «ай, батюшки, кошелек вытащили!»
— В такой глуши и карманники, — сказал я как бы про себя.
— Ну, не скажите, — заметил мне рядом стоящий господин. — Я Тотьму прекрасно знаю и убежден, что в ней этой мерзости не водится. Вернее, карманники сопровождают нас и пользуются сутолокой на пристанях. В доказательство приведу факт. В мою прошлогоднюю поездку по службе вырезали карман у дамы, которая все время не сходила с парохода и только раз протеснилась среди пассажиров, чтобы подняться на трап. Скоро опять будет сутолока, приедем в Великий Устюг, — добавил пассажир.
Действительно, чрез короткое время, по множеству глав и крестов, ярко блестевших на солнце еще издалека, мы узнали этот город.
Таким образом, проехав реку Сухону, можно сказать, что правый берег ея отлогий, порос мелким ельником, а левый — высокий песчаный, с лепящимися кое-где на краю деревьями; подмываемый течением, он имеет во многих местах поползни.
В общем, на Сухоне было как-то безжизненно, мертво — ни одного груженого судна, ни одного лесного плота; иногда, впрочем, по берегам промелькнут косари, убирающие сено, или встретится пароход, буксирующий вверх по реке две-три пустые баржи.
В Устюге пароход стоял почти целый день. Я прошелся по городу, который показался мне грязным, сонным; строения большею частью старые, как-то некрасиво разбросаны. Из характерных черт города следует отметить, как сказано, большое число.
Вступив в Двину, мы вскоре завернули в узенькую речку.
— На этом месте, господа, где мы теперь едем, — объяснил нам возвращавшийся домой архангельский священник, — лет десять тому назад протекал маленький ручеек. C каждым годом ручеек разливало да разливало, и ныне из него образовалась целая река Черная, длиною верст десять. Благодаря ей, пароход избегает колена и экономит лишних 30 верст.
Проехав Черную, мы привалили к заштатному городу Красноборску. Последний стоит высоко на горе, выглядит хмуро, печально, население его бедное, исключительно мещанское, занимается земледелием и отчасти ловом стерляди.
[984]
После Красноборска стали попадаться косы — песчаные отмели, лежащие поперек реки. Пароход хотя и не садился на мель, но тем не менее чрез косы шел тихо и неприятно царапал днищем по руслу.
Проезжая Двину, мы видели устья притоков ея — рек Вычегды, Ваги и Пинеги. Между последними, в одном месте, верст на пятнадцать, тянутся алебастровые, белые как снег, берега с земляным наслоением, на котором растет густой кустарник. Вообще берега Двины отлогие, песчаные, кое-где покрыты лесом, а большею частью открываются не то луга, не то болота. Побережные селения встречаются редко. Пароход останавливался у селений Ускорья, Березняка, Звоза, Усть-Пинеги, Котласа и спускал пассажиров-крестьян, возвращавшихся, вероятно, с работ из внутренних губерний.
В с. Котласе вышел инженер, который мне рассказывал в пути, что он едет строить котласский участок великой сибирской железной дороги. Она пойдет, как известно, из Сибири на Пермь, протянется отсюда около 900 верст и упрется в Котлас. В селе предполагают построить большие хлебные магазины, где будет сохраняться мука от зимней доставки, а с открытием навигации она может быть сплавлена на судах в Архангельск.
Кругом на Двине ни движения, ни звука, если не считать кулика, который изредка пролетит над головой и крикнет пискливо.
Утром, на пятые сутки, мы приехали в Архангельск, проплыв на пароходе слишком 1.100 верст. Город спал под пасмурным небом и казался как бы вымершим.
II.
В Архангельске я пробыл шесть дней. Город большой и, как центр северной торговли, населен богатыми людьми. Прежде в Архангельске селились голландцы и немцы. Эти иноземцы страшно эксплоатировали наши северные окраины в отношении отпуска леса за границу и быстро богатели, оставляя своим наследникам крупные состояния. Ныне потомки гг. Шольцев, Линдесов, Фонтейнесов, предаваясь праздности, живут, как говорится, всласть; имеют капиталы, ездят на рысаках, эадают вечера, балы; их богатые дома составляют самую лучшую часть города, именуемую «Немецкой слободой». Тот конец города, который приходится ближе к морю, называется «Солонбалой». По поводу этого названия существует такой анекдот. Однажды жившие там купцы пригласили к себе на бал Петра Великого. Правда, государь почтил бал своим посещением, но очень коротким, так как бал почему-то ему не понравился. Скорое отбытие Петра купцы сочли за немилость и о причинах ея поинтересовались узнать [985] от самого царя. Последний, не долго думая, категорически ответил: «солон бал». Вот из этих двух слов, будто бы, и составилось имя приморской стороны города. По красоте Архангельск один из лучших русских городов. Улицы широкие, прямые, чистые, с деревянными троттуарами. Однако, нельзя не поставить в упрек архангельцам одного: они забыли своего земляка, великого русского ученого, М. В. Ломоносова. Дело в том, что против присутственных зданий поставлен этому ученому памятник, пришедший, к сожалению, в большое запустение. Памятник порос мхом, зеленоватыми лишаями и заглох травою. Когда же я был в Архангельске в прошлую зиму, то заметил, что монумент не только не освещался (фонари есть), но даже был завален снегом. Никому не приходило в голову хотя бы отрыть снег настолько, чтобы было можно приблизиться к решетке; надо было смотреть на памятник издалека, с дороги. Дома в, городе большие, красивой архитектуры и, за обилием и дешевизной леса, преимущественно деревянные. Город стоит на рыхлой почве, поэтому каменные фундаменты здесь не в употреблении, а вбивают для основания сотни свай и воздвигают строения. Особенность архангельских домов та, что строятся они в размерах для двух этажей, а на самом деле бывает один, с высокими окнами. Впрочем есть и нижнее помещение, но оно напоминает подъизбицы; там хранятся разные припасы. Вентилируются дома также оригинально: просто в стенах сверлятся, диаметром в 2–3 вершка, дыры и затыкаются деревянными пробками.
Общественная жизнь в Архангельске летом как-то замирает и начинает проявляться с осени. В течение сентября оживляет город бойкая Маргаритенская ярмарка. Тогда к берегам Двины приплывают из Норвегии и с Мурмана сотни судов, совершаются сделки на соленую и сушеную рыбу с внутренними рынками. В то время лавки, кабаки, трактиры торгуют на славу.
В недалеком будущем Архангельск ожидает еще большое оживление; к нему проводится из Вологды железная дорога. Об этой дороге я слышал не мало курьезов и подчас даже анекдотического характера. Дорога будет проложена по кратчайшей линии между двумя точками, пройдет по тундровым болотам и не коснется не только городов, но даже селений. Я беседовал с одним из строителей дороги.
— Наше общество, ведя дорогу прямолинейно, жестоко ошиблось, — говорил он. — Просило две дополнительных ассигновки от правительства и получило, да, пожалуй, и еще потребуется сумма. Много, видите ли, болот и довольно глубоких. На первых же порах засыпали одно болото, а чрез 10—15 дней засыпки как не бывало. В 60-ти верстах от Вологды встретили такую топь, что вбивали сваи и наращивали 4 бревна по 10 сажен. [986] Несомненно, эта дорога станет обществу в копеечку. А тут еще пугают новой бедой.
— Какой же именно?
Наше общество рассчитывает больше всего на движение грузов, а говорят, что в этом отношении ему подставит ногу Пермь-Котласская дорога. Конечно, наша дорога, стоящая больших денег, не в состоянии будет понизить тариф в сравнении с сибирской и в этом направлении потеряет много прибыли.
— Правда ли, что общество хотело передать дорогу в казну?
— Не знаю, но думаю, что в руках общества она пробудет недолго. Трудно эксплоатировать такую дорогу частным предпринимателям.
Относительно прокладки дороги один чиновник сообщил мне нечто более интересное.
— Ну, уж и дорожку же ведут к нам господа инженеры — ахтительную, — говорил он, — Представьте, хотели забить сваями бездонное болото.
— Это как же?
— Смешно, знаете ли. Вколотили на тундре нарощенные сваи, а оне взяли да и вынырнули на озерке, лежащем в 15 верстах. Попали, значит, на подземную воду. Пошли в обход, забрались в казенный лес, а их там и накрыли. Теперь извольте тягаться с казною — дело нешуточное.
— Дорога небезопасная.
Конечно. Ведут, не разбирая грунта, лишь бы была короче да подешевле. Впрочем, не строителям кости-то ломать.
Я согласился с этим,
— Вот тоже насчет вокзала...
— Опять неладно?
— Хуже. Архангельский вокзал предполагают поставить на противоположном берегу, где сел. Рикасиха. Это расстояние будет чрез Двину в 14 верст. Летом и зимою больших неудобств не будет — бесспорно, но весною, когда начнется ледоплав, и сиди пассажир на том берегу недели.
— Отчего не построить вокзал на городском берегу?
— Соблюдают свои интересы. Если построить его на нашей стороне, то близ Архангельска чрез Двину мост невозможен, а надо линию перебросить где-нибудь в верховьях и вести ее по правому берегу, а там, как говорят, потребуется не один мост и, следовательно, неизбежны лишние затраты. Так дело и не сходится.
Кроме того, мне рассказывали, какую штуку выкинуло железнодорожное общество с рабочими. Последние были вызваны из центральных губерний на выгодных для них условиях, но на месте плату им понизили до минимума и кормить стали скверно, несмотря [987] на то, что работать, сверх ожидания, приходилось в постоянной сырости. Такое положение рабочих привело к тому, что они забастовали и целою артелью пришли в Архангельск к губернатору с жалобою на общество. Это было летом в 1896 году. По словам архангельцев, рабочие с утра до ночи толпились у губернаторского дома, взывая о своем горе; потом голодные в рубищах валялись от истощения на берегу, выпрашивая у прохожих милостыню. Иные жители, чуткие к людской нужде, приносили им хлеба и платье. Благодаря губернатору, несчастные отхожники, обольщенные мнимою выгодою, были удовлетворены.
12-го июля, я выехал из Архангельска на товаро-пассажирском пароходе «Николай II», который ходит в Вардэ и обратно.
В первом классе, кроме меня, было два-три мурманских факториста, несколько чиновников и доктор из генералов, обладавший буквально кубической фигурой. Сначала мы прошли 46 верст по устью Двины, мимо плавучего маяка, затем направились вдоль так называемого «зимнего» берега и от него стали перерезать самое узкое место Белого моря, подвигаясь к Терскому берегу1. Над горизонтом раскаленным ядром висело полуночное солнце и более уже не опускалось, а, напротив, готовилось к восхождению. Один из фактористов, видимо хорошо знающий северный край, обратил мое внимание на уклонение парохода от берега и заметил:
— Теперь мы едем чрез морское «горло», довольно опасное для плавания. Опасным оно считается спокон веков, а в 1894 г. еще раз подтвердилась его грозность.
— Несчастие было?
— Большое бедствие. Случилось это в сентябре, и именно в то время, когда суда шли на Маргаритенскую ярмарку в Архангельск. Налетевший шквал со снегом застал суда в «горле» и так тряхнул немилосердно, что около тридцати их разбило в щепки, погибли некоторые хозяева, а также не мало матросов. После поморы, оставшиеся дома, отыскивали по берегам клочья одежды и. куски разбитых о скалы тел; по ним признавали своих родственников и горько оплакивали. Этот шторм лишил куска хлеба более двадцати семейств, но рука дающего не оскудевает. Теперь, благодаря денежным пожертвованиям, сироты обеспечены до совершеннолетнего возраста.
— Неужели погибли все суда без исключения?
— Нет, не все. Спаслись только те, которые изменили курс к берегу и их выбросило на сушу. В числе таких судов было и мое. Капитан направил судно к ближайшему берегу, и оно очутилось на скалах без мачт, парусов, с громадными про[988]боинами, но главное экипаж остался в живых, хотя натерпелся не мало ужасов.
— Откуда шли эти суда?
— Одни шли с Мурмана, груженные рыбой от тамошних уловов, другие — из Норвегии, куда они возят архангельский хлеб, продают его там, покупают рыбу и везут обратно на ярмарку, или просто обменивают муку на рыбу.
— И больших размеров торговое мореходство?
— А вы едете на Мурман? — вдруг спросил меня факторист.
Я дал утвердительный ответ.
— В таком случае говорить о торговле на русском берегу вам нечего — сами узнаете. Вот скажу о наших судах, ходящих за границу. Есть много мореходных судов в селениях по «зимнему» берегу, что лежит вправо от Архангельска. Затем, влево, начиная от г. Онеги и кончая г. Кемыо, имеется в побережных селениях также не мало судов, словом, насчитывается их не менее четырех сот. Все суда строятся в своем же поморье из местного леса; строятся прочно и снабжаются хорошим такелажем. По вооружению и по самому устройству беломорские суда больше относятся к типу шкун. Каждое судно имеет свое название, но преимущественно плавают под покровительством св. Николая.
— А стоимость всех судов и количество привозимой рыбы вам неизвестны?
— Считали как-то и оценили всю флотилию в один миллион. Рыбы же ежегодно продается на архангельских рынках около миллиона пудов.
Из дальнейшей беседы я узнал, что беломорское население, помимо мореходства, зарабатывает хлеб от сельдяного, семужьего, тюленьего, наважьего и лесного промыслов, а главным образом уходит на Мурман и там занимается ловом трески. С мурманским тресковым промыслом я ознакомился лично и скажу о нем впоследствии. Другие же ничего особенного из себя не представляют, за исключением тюленьего, который изобличает в поморе такую отважность, что даже верить трудно. Весною в горло моря приплывают на льдинах тюлени из полярных стран и самка делает «лежку», т.е. выбрасывает на лед детенышей и воспитывает их слишком месяц, а затем, под именем «кожи», старые и молодые тюлени направляются вдоль мурманского берега, поворачивают у Норвегии и скрываются к полюсу. В этот период времени на «зимнем» и терском берегах крестьяне составляют артели в 5–6 человек, забирают карбасы с полозьями, продовольствие и идут к берегу. Тут поморы отыскивают более крепкий, плотный лед и ступают по нем до самого края, затем пешнями откалывают льдину и пускаются в море [989] по воле ветра. Льдина носится в водном пространстве по несколько суток. Поморы разводят на ней огонь, греются, приготовляют пищу и тут же спят у костра. Плавая, таким образом, на льдине, промышленники сталкиваются с другою льдиною, на которой лежат тюлени. Последние кажутся черными пятнами, в которые и пускаются пули. Иногда льдина долго носится в море, и поморы за недостатком пищи и топлива коченеют, едят сырую тюленину. Лет пять тому назад отплыла от с. Золотицы артель тюленьщиков; промысел был неудачный, плавали несколько недель и, наконец, прибило их к терскому берегу. Отсюда обессиленные, истощенные промышленники, добираясь домой, обогнули пешком все Белое море. В большинстве случаев поморы приплывают к своему берегу с хорошею добычею. Иной раз они возвращаются скоро, привозят сотни пудов сала и десятки шкур. Случается, поморы встречают такую массу тюленей; что издали льдина кажется как бы покрытою толстым слоем земли, а вблизи оказывается, что это лежат на ней сплошь тюлени. Тогда уже их не стреляют, а просто убивают палками, ударяя по голове, которая в это время так нежна, что тюлень издыхает от незначительного удара. Сало завертывается в шкуру и продается все вместе 1 р. 50 к.–2 р. за пуд.
Пришли к св. Носу, откуда считается начало Ледовитого океана. На полуострове поставлен маяк, благодетельный для мореплавателей, направляющихся к Архангельску.
Дальше потянулся однообразный, мрачный мурманский берег. Это сплошной каменистый утес, нередко прерываемый бухтами различных широт. Утес состоит из гранита, железняка, кварца и, конечно, лишен всякой растительности; покрыт зеленовато-серыми лишаями и отчасти торфяным мхом. Встречаются также овраги, в которых лежит вечный снег, подернутый пылью, как сероватою вуалью. Мурманский берег к западу постепенно возвышается и достигает в иных местах до 600 фут. над уровнем моря.
В тех бухтах, где берега песчаные и способствуют человеку укрываться от бурь и всяких невзгод природы, в особенности, где есть источник пресной воды, ютятся колонии с постоянными жителями и временные становища пришлых рыбаков.
Первой колонией со становищем была на пути Лица. Она расположена в самой губе, отчасти по устью р. Лицы. На правом берегу стоит колония, а на левом — становище. В колонии шесть бревёнчатых изб, довольно прочных и уютных. Я вошел в одну из них и заговорил о промышленных и бытовых делах с колонистом Редькиным, который впервые пришел сюда из Кемского уезда пятнадцать лет тому назад.
— Что заставило тебя поселиться здесь?
[990]
— Нужда, барин, истинно нужда. Жил я в селе Кандалакше. По местности там хорошо: летом тепло, зелено, красиво; были луга, держал скотину, огород имел. На родине я промышлял селедкой и мог кормить семью, но в последние годы сельдь стала ловиться неприбыльно — меньше и мельче. Дошло до того, что на хлеб не сбиться. Свел со двора овец, корову, да не надолго хватило денег. Пошел в работниках на Мурман ловить рыбу и заработал хорошо. А на другой год и подумал: буду промышлять на Мурмане больше, казна деньгами ссужает колонистов, так и скотиной обзаведусь, ребята без молока не останутся. Полюбовалось мне здесь, и решился на постоянное житье.
— Как же, с семьей добрался?
— Продал на родине имущество, дом, получил сорок рублей и поехал. Путь был тяжелый, нечего сказать, потому продовольствие купи и за дорогу на пароходе заплати. Да, и после несладко было.
— Но ведь ты пособие получил и поправился?
— Оно точно получил, но когда. Ежели б выдавали его в деревне, а то я жил здесь два года в землянке. Долго тянулось это самое пособие и еле уж хату оборудовал.
— А как здесь строятся?
— По близости берега прута нет; разве только по речкам кое-какая мелкота ростет. Колонисты покупают избы срубленными в архангельских лесах и привозят на пароходах. Наша изба на месте ценится в 150–200 рублей, да поставить ее на Мурмане чего стоит.
— Разве дорого?
— Судите сами. Срубить бревно в 3 саж. и погрузить на пароход можно за 60 коп., а представить его в Лицу пароходное общество берет 1 рубль. Дощечка на заводе стоит 30 коп., а нам она обходится в 70 коп. Опять же насчет дров. В Архангельске дрова ни почем, а на Мурмане оне по 6–7 рублей сажень. Значит, мурманским колонистам и приходится говорить: за морем телушка — полушка, да перевоз рубль.
— Хлеб покупаете тоже в городе?
— Нет, невыгодно. Его привозят в колонию фактористы на судах и продают по 7–7 р. 60 к. куль. Купить же самим в Архангельске да пароходом привезти обойдется дороже.
— А скотоводство у вас, чай, скудное?
— Скотинка у нас что ни на есть жалостная. С полсотни овец и олешек, а из коров только одна, да и ту на ваш пароход грузить будут для продажи в Норвегии. Лугов здесь нет, сено косим в ложбинах, кто сколько успеет, без всякого надела. Только и хватает для овечек. Олешки летом пасутся в тундре и пригоняются домой, когда на пастьбе одоле[991]вать станут комары. С хозяйством тут горе. На счет огородной овощи и подумать не смей, потому камень голый, да и стужа держится долго. Вот олешек разводить можно знатно, но мы, крестьяне, к делу этому не привычны, и ежели двор имеет 3–4 штуки, то для своего обихода — совичок2 сшить; али там пимы3.
— Весь заработок заключается, конечно, в рыбных ловлях?
— Надо думать. Без рыбы какое житье. У каждой семьи есть свой карбас, рыболовные снасти. Часть уловов продаем на суда приезжим купцам и покупаем хлеб, потом солим и сушим для себя на всю зиму, так и живем.
— Что делают колонисты зимою?
— Бабы скотинку присматривают, ребятишек блюдут, обед и ужин справляют; мы, мужики, ездим за сеном на олешках; иной раз прокатимся 27 верст до соседней колонии Харловки, а не то и дальше. Больше на нарах да на печке валяешься.
— Вы бы занялись каким-нибудь ремеслом?
На родине я был хорошим бондарем, сельдяные боченки собирал. И здесь бы хорошо заняться этим делом, да лес доставить дорого, а боченкам цена известная, на материал не выручишь.
Далее из слов Редькина я узнал, что колонисты все неграмотные, да и заносить грамоту сюда некому. Не заносят ее даже и нижние чины, потому что колонисты освобождены от военной службы. Религиозные требы исполняются священником, который наезжает раз в год и преимущественно летом на пароходе.
С 1-го апреля по 20-е мая продолжается весна, это пора небольших туманов и прилета птиц, в особенности чаек. До 10-го июля стоит лето. В этот период времени солнце не сходит уже с горизонта, снег исчезает, выходят грибы, поспевает морошка, черника. По 1-е октября считается осень. Тогда часто льют проливные дожди; туманы бывают до того сильные, что положительно застилают все окружающее пространство, и не видно предметов в самом близком расстоянии. Северные ветры разводят страшные штормы. В остальное время выпадают глубокие снега и покрывают землю слоем в 3–4 аршина. Вьюги и мятели гуляют на свободе и часто сбивают путника с дороги. Зимою солнце совсем не показывается, и в сутки свет стоить, да и то слабый, около двух часов. За то в морозные дни бывают «сполохи» (северное сияние), при которых можно хорошо распознавать мелкие предметы. Температура тепла достигает 20° R., а холода 15° R.; однако холода стоят упорно и продолжительно.
[992]
Я переехал речку и поднялся по крутому берегу, где лепились убогие станы пришлых поморов. Станы построены из толстых досок, на живую нитку, без всякого соблюдения прямых проходов: одни стоят лицом к лицу, другие боком, третьи отвернулись друг от друга. Запах от тресковых голов, сложенных кострами и просыхающих на солнце, отвратительно бьет в нос. В становище царила тишина, точно в необитаемых жилищах, у берега не было видно ни промышленного карбаса, ни шняки. Около одного стана я увидел старика, который осматривал веревки и крючки, видимо, делая ревизию рыболовным снастям. Подойдя к старику, я вступил с ним в разговор.
— Должно быть, рыбаки на промысле?
— Все там, в голымени, — указал старик в сторону моря. Нас живо окружили мальчики, в возрасте 10–16 лет, именуемые зуйками, в сравнение с маленькой птичкой зуйком. Грязная засаленная детвора смотрела на меня сосредоточенно, их лица выражали не то испуг, не то удивление. Зуйки — это неотъемлемая принадлежность каждого становища. Мальчики после лова отвивают тюки, то есть освобождают короткую веревку с крючком, которая винтообразно закручивается вокруг снасти, когда последняя бывает в деле.
— Ты, дедушка, кто же будешь здесь?
— Я-то? А вот на старости лет справляю суево дело. Допреж, когда была силушка, хаживал и я в море с полсотни годов. Боле-то я тут смотраком состою.
— Это что значит — смотрак?
— Видишь ли, море мною на своем веку изведано доподлинно. Я, к примеру, огляну кругом небо и скажу: ребята сегодня не выметывай ярусов, потому завтра задует северик, сгонит с места, и снасти утеряете. А то иное: ребята, повремените до утра, сегодня повечеру туман падет.
— Сколько в этом становище рыбаков и судов?
— Хозяев десятка два наберется, да работников подручников, почитай, сотня будет. На счет посудин4 скажу, здесь больше промышляют на карбасах и одно лето, потому посудина эта небольшая. Вот, скажем, шняка-та больше и ходит в море с весны по осень.
— Почему на карбасах промышляю только летом?
— В эту пору море тише, а на карбасе далеко от берега не уедешь, — боязно на маленькой посудине забираться в голымень.
— Как вам вообще здесь живется?
— Мы живем нелюбопытно. Ты поспрошай дальше, в Гаври[993]лове, али в Териберке; промышленного народу там много, ну, и житье бывает всякое.
Я сообщил старику, что в этих колониях намерен не только побывать, но и прожить несколько дней.
— Поживши да приглядевши в тамошней жизни, можно знать, какая такая доля рыбацкая.
Старик снова стал распутывать снасти и низко опустил голову, как бы желая этим дать понять, что доля рыбака далеко незавидная.
Я вернулся на пароход и поехал в соседнюю колонию Харловку. Она стоит, как и первая, при речке вместе со становищем. Где станы, там берег низкий, усыпанный мелкими камнями. Противоположный гораздо выше, песчаный, покрыт жидкою травой, на нем высятся только две избы, которые и составляют всю колонию. В избах я нашел одних женщин, а мужчины были на промысле. Колонистки, стесняясь моим присутствием, на вопросы отвечали неохотно. От них я, между прочим, узнал, что Харловка возникла два года назад; в ней проживает шесть работников, и все промышляют, конечно, рыбой.
— Других промыслов у вас нет?
— Можно было бы и на зверя ходить, — отвечала колонистка постарше. — Вон, зимою, лисицы рыскают под самыми окнами. Мужики ладили ловушки, да лисица хитрущая, нейдет. Говорили, стрелять их сподручно, а где у нас ружья и припасы? Так добыча и уходит из рук
— А нужду в чем либо имеете еще?
— Ведь мы поселились тут недавно. Пока ничего, а наперед, что Бог даст. Думаем, что насчет топлива будет тяжело. Привозные дрова в большой цене, а лесов близ нет. В прошлую зиму по берегам речек рубили кустарник и им отапливали избы.
Затем я был в харловском становище, которое ничего отличительного не имеет ни по внешности, ни по количеству рыбаков и судов.
Следующие колония и становище Рында лежали в 30-ти верстах.
Когда мы стали на рейд, то было видно, что колония и становище расположились в глубине губы Рынды, которая сначала вдается несколько прямо, а потом поворачивает направо, давая таким образом возможность поселению скрываться за морским берегом от злых ветров. Станы ютятся у самого берега, а колонистские избы немного выше. В сравнении с гигантскими скалами, строения выглядели мизерными, какими-то игрушечными. Там живут и трудятся люди, за них становится жутко, и невольно думается, как они могут выносить жизнь в такой природе, бок о бок с вечно бушующим океаном.
[994]
Город Тотьма
[995]
В Рынде я сначала был в становище, а потом поднялся в колонию и беседовал с колонистами. Станы убогие разбросаны в беспорядке и большею частью на камнях. Я встретил много поморов, сидевших и лежавших без всякого дела.
— Вы что же, ребята, не на промысле?
— Наживки не стало, — ответил один из рыбаков. — В ней самой весь промысел состоит.
Наживка — это маленькая рыбка, именуемая песчанкой и мойвой. Она ловится на отлогих песчаных берегах и насаживается для приманки на крючок.
— Так как же быть без наживки?
— А вот пока нарезаем червячков из семги и наживляем яруса5. Но треска на семгу идет плохо, да такая наживка и невыгодная. Работаешь в море двое суток и едва напромышляешь на расходы по семге. Уж только и маешься из того, чтобы хозяева не говорили, что сидим, сложа руки. Нынче наживка была у берегов недолго, а потом ушла в голымень, и когда придет сызнова — Бог ведает. Большие будут убытки. Пять судов стоят под посолку рыбы, а не нагрузить, почитай, и трех.
— Много вас в становище?
— Более ста покручников. Ловим у тридцати хозяев на сорока посудинах. Еще зуев десятка два наберется.
— А как продовольствуетесь?
— Мы работаем на хозяйских харчах, да так и во всех становищах. Наши хозяева берут провизию у факториста; они тоже есть в каждом становище.
Более я ничего не мог узнать от рыбаков и поднялся в колонию. Поселение выглядит порядочным, а некоторые избы даже свидетельствуют о зажиточности хозяев. Эта колония образовалась с лишком двадцать лет назад. Здесь я повстречался с одним колонистом, поселившимся из первых.
— Когда я пришел, — говорил он, — в колонии было два двора, а ныне наберется с десяток, и, слышно, еще заявлено начальству о переселении из поморья. Против нашей колонии трещочка стала ловиться лучше, ну, и тянет промысел колонистов. У нас такие ловы, что самим не справиться и нанимаем работников.
— На каких же условиях?
— Ежели на лето, то харч наш, вперед 40 рублей и после промысла 30 рублей каждому работнику. Весною, в прибыльный промысел, рядятся не за плату, а из части, на манер как бы покручники в становищах. Каждому полагается 1/12 часть всего улова. К примеру, поймает шняка, при 4-х работниках, [996] 1.200 пудов рыбы, значит, по 100 пудов ловцам, а остальное берет колонист. Скажем, хозяину придется 800 пудов, зато его посудина, снасти, харч.
— Ваша колония, кажется, из лучших?
— Живем ничего, только сельское общество стало обижать. Нам дали в надел семужьи ловы по р. Рынде, и мы вылавливали семги на 600 рублей, но это было недолго. По каким таким правам, не знаю, общество запретило нам промышлять и теперь отдает речку в аренду лопарям; они ловят, а мы — глядим. Пущай пользуются. Наши колонисты народ оборотистый. У иных были скоплены деньженки, купили сети, завели подходящие посудины и начали зверем промышлять.
— Каким зверем?
— А тюлень тут водится, по-нашему нерпа. Весною гужом тянется она вдоль берега. Ныне словили до 300 штук и продали за 1.000 рублей.
Я спросил о скотоводстве.
— Скотинка у нас незавидная, все же не в пример другим колониям имеем на каждый двор по коровушке, да олешек с овцами десятка три. Ведь покосы наши совсем никуда не годятся: сбираем травинками по рекам, в ложбинах. Ежели купить сено в Архангельске, то оно будет стоить с доставкой 60 коп. пуд.
Поэтому скотинки много не заведешь. Мы сеном только и кормим коровушек, олешки едят сырой мох, а для овец мох ошпарим, мукой потрусим, и ладно.
Поселенцы Рынды, как рассказывал колонист дальше, все православные, переселились из Кемского уезда. Есть некоторые грамотные, но выучились не в колонии, а на родине и передавать грамоту новому поколению не могут, так что последнее растет безграмотным. От болезней колонисты пользуются домашними средствами, только летом прибегают к помощи Красного Креста, который, на время промыслов, посылается архангельским отделением. В этом больничном пункте имеются три постоянные кровати; он снабжен маленькою аптекой, фельдшером и двумя сестрами милосердия.
Из Рынды я поехал в колонию Гаврилову. На пути лежали одни становища, за исключением Шельпина, где приютились два колониста — русский и финляндец, да, как я слышал, хочет поселиться третий — норвежец. Оба колониста зажиточны, имеют суда, рыболовные снасти, из скота содержат: 3 коров, 8 овец и до 30 штук оленей. Становища следующие: Трящино, Щербиниха, Захребетное, Шельпино, Зеленцы и Оленница. Только Трящино стоит в 28 верстах от Рынды, а расстояние между другими становищами не превышает 10 верст. Я был в этих становищах и вынес от всех одинаковое впечатление. Разница есть лишь в
[997]
Город Красноборск
За несколько верст до Гаврилова задул северо-восточный ветер, стало колыхаться необозримое водное пространство, вскоре заходили громадные волны. У становища Шельпино интересно было смотреть на прибой волн или, как называют здесь, «взводни». Катит волна на берег и за несколько сажен начинает тянуть к себе воду, обнажая берег; тем временем сама волна растет, острится, в вершине пенится и лезет на берег; затем, встретив преграду, в виде отвесной скалы, с неимоверной силой разбивается об нее; воздух оглашается страшным шумом или ревом; брызги летят выше скалы и ветром превращаются в пыль. Скала не успеет, что называется, опомниться, как набежит следующая гряда, и снова такой же удар. Смотря на эту картину, является непонятное сожаление к этим скалам и думается, чем провинились эти гиганты, что волны океана весь век колотят их немилосердно. Не менее любопытно было наблюдать также и «буруны». Лежит под водою камень — «банка». Набежит волна на «банку», и вода над нею начнет подниматься, образуя конусообразный холм, как будто бы из самого чистого прозрачного светло-зеленого стекла и притом колышащийся, точно живой. На вершине появляется белоснежная пена и затем следует разрушение водяного холма. Миллиарды брызг разлетаются в стороны громаднейшим кустом и сверкают на солнце разноцветными брильянтами. Этот дивный букет мгновенно тухнет, но на смену вырастает другой, третий и т. д. Все это зрелище сопровождается всплескиванием и перекатывающимся шумом.
Мы подошли к гавриловской избе, но вследствие волнения никто из пассажиров не соглашался переправляться на берег. Пароход покрутился, повертелся против бухты и стал спускаться в губу Пахту, закрытую от океана островами и поэтому менее опасную. Три версты ехали до Пахты и там бросили якорь. Я начал собираться. Заметив это, беседовавший со мною «кубический» доктор спросил меня:
— Вы в Гаврилово?
Я утвердительно кивнул головой.
— Будьте любезны, зайдите там в больницу Красного Креста и скажите фельдшеру, чтобы он явился ко мне сюда с книгой о больных.
С моей стороны последовало обещание, но доктор чрез минуту переменил намерение.
[999]
Колония и становище Рында
[1000]
— Впрочем, не говорите этого, а скажите, что я проехал в Норвегию и оттуда сам буду в больнице.
Я обещал и об этом передать фельдшеру.
— А вы знаете, зачем я еду туда? — улыбнулся доктор. — Я люблю в Вардэ позабавиться шведским пуншем. До страсти его люблю. Так сообщите, что я заеду на обратном пути.
— С удовольствием, — ответил я.
Со мной выходили на берег чиновники. Мы спустились по трапу в карбас. Едва последний тронулся, я услышал голос доктора, свесившегося на перила.
— Послушайте, не говорите ничего в больнице. Я, должно быть, совсем не буду выходить на берег.
«Что за чудак!» — подумал я и тут же спросил о нем у чиновников.
— Это медицинский инспектор, — отвечал кто-то. — Он получил 500 рублей прогонных денег и обязан заглянуть во все больничные пункты, учреждаемые во время рыбных промыслов.
— Хороша инспекция! — не сдержался я заметить вслух.
В колонию мы шли по берегу, сначала по кочкам и камням, а потом вязли в болотах.
Я отправился на «отводную» квартиру к колонисту Якову Редькину и у него остался на неделю до следующего парохода.
Живя в Гаврилове, я знакомился с бытом и промыслами как пришлых, так и постоянных обитателей колонии.
Вход в Гавриловскую губу узкий, напоминает как бы коридор; с боков грозно и вместе с тем печально, безжизненно смотрят скалистые горы, покрытые вследствие присутствия в них железистых пород ржавчиною. На одной из этих гор зажигается маяк; она самая высокая, называется «Гляднем» и служит для жителей обсервационным пунктом. Я взбирался на «Глядень» до самого маяка; там, конечно, голый камень, а в трещинах — вечный снег. Осматриваясь кругом, я видел с одной стороны горы, переходящие дальше в холмы, а за ними как бы равнину, скрывающуюся за горизонтом; с другой — беспредельную водную ширь. На «Глядне» больше наблюдают за срочным пароходом, который прежде всего показывается в форме черточки.
Губа вдается в материк глаголем; левый берег на всем протяжении горный, а правый на изгибе образует низменную площадку, защищенную со всех сторон возвышенностями. Гавриловская губа очень мелкая и в «убылую» воду делается совершенно безводною, так что плоскодонные суда садятся на сушу, а килевые ложатся на бок. Вода прибывает на 7–8 футов. В «прибылую» воду дно губы красиво блестит на солнце перламутром. Это явление объясняется весьма просто. В начале губы поморы, разделывая для посолки треску, бросают головы и внутренности
[1001]
Колония и становище Гаврилово
Колония Гаврилово — одна из старейших мурманских колоний, основанная в сороковых годах крестьянином Редькиным, который и поныне проживает в ней. Дворов насчитывается девять, домики порядочные, стоят на высоком берегу в довольно значительном друг от друга расстоянии.
Комнатка, где я поместился, была чистенькая, уютная, с тремя окнами, из которых виднелся океан. За нее хозяин Редькин получает от казны 100 рублей и обязывается принимать приезжающих чинов. Хозяин — сын основателя колонии, семейный, один из зажиточных колонистов. Он рассказывал, как колонисты живут, чем занимаются.
— Свыклись мы с морской жизнью и ничего, живем помаленьку, — говорил Редькин. — А как осенью задует ветер, начнет хлестать дождь — страсть. Вот ее, — он показал на восточную стену избы, — пробьет дождем сквозь. Ежели ветер северный, да с дождем, с окон течет на пол, печи топим, потому вся изба настудится. Опять же туманы, чамра6 производят сырость. Только и видим лето побольше месяца.
— А зимою как, холодно?
— Сильных морозов нет, зато пурга снежная донимает. Раз возвращался я из Колы и угодил в непогодицу. Олешки с тропы сбились, измучились голодные, и блуждал я по тундре двое суток; чуть не застыл, не умер с голоду.
— Промысел у вас, конечно, треска?
— Промышляем, но не очень. У троих хозяев только есть посудины, да и то ловят наемными работниками. Остальные берут снаряды из платы у своих же колонистов. У нас зимою прибыльно охотятся на лисиц, выдр, росомах. И скотоводство, скажу, ведем хорошее. Коровушек и овец держим для себя, а [1003] олешек имеем до сотни. Шкуры, рога, мясо продаем в Коле. Сбываем и живым товаром. Я ныне продал губернатору для Новой Земли 10 олешек и взял за важинок7 по 10 рублей, за ирмосов8 — по 13 рублей. Лугов у колонистов мало, выгонов нет, только и можно пасти в тундре олешек.
— Семгу здесь ловят колонисты?
— Прежде промышляли на р. Вороньей, что в трех верстах от колонии. Потом общество отняло промыслы и отдает лопарям за плату. Мой отец и теперь ловит с ними на паях.
— А можно у него добыть этой рыбы?
— Вот сейчас спрошу.
Редькин ушел и чрез час вернулся с свежей рыбой в полпуда. Я купил семгу по 6 коп. за фунт, и впоследствии мне приготовляли ее каждый день в разных видах — в ухе, в жарком, просто вареную.
Был я у других колонистов и заметил, что помещения большею частью удобные, опрятные. В колонии расселились только два двора, т.е. старик Редькин выделил двух сыновей, которые живут самостоятельно, со своими семьями. Прочие колонисты пришли из Кемского уезда.
— Как у вас насчет леса? — спросил я в одной избе.
— Строевой покупаем по высоким ценам, — отвечал хозяин. — Вот в дровяном нужды не имеем, потому по берегам Вороньей ростет березняк, ну, и рубим его в волю.
— У вас я видел церковь?
— Есть, во имя св. Николая. Батюшка у нас хороший, школу при храме завел. Шестеро ребятишек бегают в школу. Батюшка и дьячок обучают бесплатно. Средства требуются от родителей небольшие — на книжки и бумагу.
— А как продовольствуетесь?
— Кроме хлеба, мы ничего не покупаем, у нас все свое: рыба сушеная, соленая, грибы, ягоды, по праздникам оленчану едим. Хлеб покупаем у фактористов, и не бывало, чтобы платили меньше 8 рублей за куль.
Из преобладающих среди колонистов болезней — золотуха и парши. Прибегают к медицинской помощи лишь летом, когда в колонии появляется «Красный Крест». Нравственная сторона колонии удовлетворительная: водку пьют мало, кражи бывают очень редко, незаконнорожденные случаи почти не встречаются. Одеваются колонисты чисто, по-немецки.
Я ходил часто в становище, много беседовал с фактористами, хозяевами, покручниками, осматривал суда, жилища. Про[1004]мышленники — крестьяне Кемского и частью Онежского уездов. Фактористы совмещают в себе еще один элемент — крупного хозяина. Факторист имеет не менее десяти промысловых шняк и два, три мореходных судна, доставляющих соленую рыбу на архангельские рынки. Для промысла он вербует по беломорским селениям покручников, давая им вперед по 100–150 рублей, но часть этих денег засчитывается за выданные покручнику серое сукно, сапоги, а также за муку, пшено, чай, сахар, ситец, оставляемые семье покручника. На Мурмане факторист торгует солью и всеми жизненными припасами, при чем мелким хозяевам дает их за рыбу преимущественно в кредит. Мелкий хозяин имеет две шняки, подряжает также покручников и вместе с ними работает сам на промысле. Предоставляя покручникам на Мурмане свое иждивение, он, за недостатком средств, берет в долг товар у факториста и взамен процентов, конечно, не мало переплачивает.
Покручники — народ, достойный всякого сожаления. Весною они переправляются чрез Лапландский полуостров, вязнут в глубоких снегах, спят под открытым небом, отмораживают оконечности, получают хронический ревматизм, заражаются цынгою, а, придя в становище, живут при самых отвратительных условиях.
— Какая прибыль от мурманских операций? — спросил я одного колониста, сидя у него в лавке.
— Едва концы с концами сводим. Скажем, шняка достанет 1.200 рублей; из них надо отдать третью часть поморам, а остальная уйдет вся на расходы. Задаем вперед покручникам, содержим их во время промыслов на свой счет; опять же ломаются суда, рвутся рыболовные снасти, а это все наше.
— Странно, из-за чего же вам беспокоиться?
— А просто держим завет предков. Занимались так наши отцы, деды, ну, и мы им следуем. Одно слово, добродетельствуем, кормим бедный люд.
Такие слова я слышал и от других фактористов. Все они спелись и поют на один лад. Правда, по расчетам фактористов, 800 рублей разойдутся без остатка, но барыши приходится искать в недрах промысла. Во-первых, дается покручникам вперед часть товаром, который ставится втридорога против обыкновенных цен, и, во-вторых, отпуская мелким хозяевам в кредит припасы для шняки на 400 рублей, факторист пользуется 25 проц.
Таким образом, сидя на берегу и не рискуя ни здоровьем, ни жизнью, в результате факторист получает от своего оборотного капитала до 50% вознаграждения, далеко не похожего на «концы с концами».
[1005]
Колония и становище Териберка
[1006]
Поэтому ничего нет удивительного, что при посещении факторий владельцы их угощали меня рыбными и мясными закусками, белым хлебом, чаем и разными винами.
Положение мелких хозяев гораздо хуже. Они являлись ко мне на квартиру и все с одною целью — узнать, не назначаю ли я промышленникам «способия» от казны. Приходили хозяева группами, причем один выбирался потолковее для разговора, а прочие находились при нем для подтверждения слов выборного.
Пришло ко мне четверо таких хозяев.
— Вам что, ребята? — спросил я их.
— Слыхали мы, что вы казенное способие поморам даете, так вот явились к вашей милости... — сказал один из них.
— К вашей милости, — подтвердили остальные.
— За каким пособием? — недоумевал я.
— Какое выдавали раньше нам от казны.
Я объяснил поморам, что не только выдавать, но и назначать пособия меня никто не уполномочил; тем не менее, поинтересовался узнать, какое ранее выдавалось пособие, причем оказалось, что прежде промышленники получали от правительства ссуду, в размере 400 рублей на шняку (4 чел.) и 200 рублей на карбас (2 чел.). Ссуда выдавалась с тем, чтобы уплата последовала не позже зимы того года, в который она взята,
— Говорили, что денег было роздано до 20 тысяч, — пояснял толковый помор. — Потом давать бросили, потому многие не стали платить, трудно обернуться на эти деньги: дома семью хлебом снабди, посудину и снасти справь, на Мурмане прокормись. Скажем — это промышленник снес бы, да есть другая беда: живет он годом вперед.
— Это как же?
— Во весь промысел сдаем рыбу за старый долг фактористу или крупному хозяину и тут же наживаем новый. При способии же мы перестали брать провизию у фактористов, а им и на руку; они рыбу-то и взяли у нас за долги. Зимою полезли снова в долг к фактористам, так что на следующий год и фактористу заплати и казне отдай. Удержалось, пожалуй, с пяток хозяев на самостоятельном промысле, а остальные по-прежнему маятся с долгами.
— Так как же вам помочь?
— Надо перво-наперво от долгов очиститься, потом получить 400 рублей и ловить самостоятельно. Тогда цены на соль и рыбу будут назначаться не какие угодно купцу, а какие захочет покупатель, подходящие, божеские — это важно в торговле. Значит, способие следует выдавать в два раза больше и уплату требовать в 5–6 лет. Вот наши промышленники и станут на ноги, будет на Мурмане у всех прибыль трудовая; в теперешнее же [1007] время работник еле сбивается на хлеб, а кто имеет копейку для оборота, тот на печи лежит и насчет бедняка блаженствует.
— При настоящих условиях вы имеете тоже прибыль?
— Какая наша прибыль! Сотню-полторы заработаешь и приберегаешь для задатка на будущий промысел.
— А когда даете покручникам на родине товаром, получаете выгоду?
— Тогда наживают крупные хозяева, особенно которые содержат в селах лавочки, а мы сами берем у них в долг и выручаем наших покручников. На Мурмане доля наша такая же, как и их. Вместе промышляем, спим, едим, и заработки одинаковые. Одно как будто бы лучше, что хозяином считаешься, ну, и дорога на промысел способнее будет, нежели у покручников.
Все это, быть может, горькая правда, но помочь поморам я никак не мог, и они вышли от меня, повеся головы.
Известно, что покручник, идя на промысел, обеспечивает свою семью насчет хозяина. На промысле он живет на иждивении того же хозяина и обязывается ловить ему рыбу, причем сам пользуется «покрутом», равняющимся 1/12 всего улова. Например, шняка выловит рыбы на 1.200 рублей, и говорят: «покрут» упал на 100 рублей, то есть эту сумму получает каждый покручник. Однако редкий покручник приносит домой рубли, а большею частью или гроши, или возвращается ни с чем. Дело в том, что расчеты происходят в Архангельске, на Маргаритенской ярмарке. Получив «покрут» и притом, вследствие разных нужных заборов на промысле, неполный, покручник выжидает парохода, который должен везти его на кемский или онежский берег. Ждет он неделю и проживается, а тут на грех трактиры соблазняют, и в результате обыкновенно пустой карман; иных даже хозяин снабжает в дорогу провизией и покупает билеты.
Конечно, такое положение покручника на руку хозяину. Не успел покручник вернуться домой, он уже в долгу, закабален, он, живой человек, заложил уже себя на будущий промысел.
Так возвращаются покручники на родину. Не безынтересно сказать со слов их, как они отправляются на Мурман.
Едва наступит весна, как по всему западному и частью онежскому берегам заботливо и оживленно закопошится промышленное население, памятуя свое долговое обязательство, в обеспечение которого оно положило свой будущий тяжелый и рискованный труд. Жены печально начнут снаряжать в путь-дорогу мужей; матери не без грусти захлопочут около сыновей. Местные кабаки и лавки широко раскрывают свои гостеприимные двери, сельская администрация изнемогает от усиленной выдачи кратковременных паспортов, но она, впрочем, не сетует на это, ибо с каждого покручника собирается по нитке и кому следует составляется ру[1008]баха. Шум, крики, песни, пьянство несколько дней держится в поморских селениях. После разгула известная группа поморов собирается у своего кредитора-хозяина, и назначается день отправки.
В этот день хозяин, в смысле отвальной, задает покручникам прощальный обед из рыбы и пирогов, а главное отличающийся обилием водки. После обеда объявляется лицо, которое, в виде приказчика, будет руководить покручниками в пути. Затем, хозяин делает им внушение, как они должны вести себя дорогой, не ссориться, слушать большака и пр. Внушение звучит приятельским, задушевным тоном, и нет тогда от хозяина покручникам больше названий, как «молодцы» да «ребятушки», хотя перед обедом с языка его не сходили иные слова: «обжоры», «черти», «пьяницы». Вообще, в последние минуты расставания хозяин бывает крайне ласков с покручниками, рассыпается в любезностях и даже ухаживает за ними. Все это делается исключительно в собственных интересах хозяина; он всячески старается устроить проводы так, чтобы покручники отправились на промысел с приятным впечатлением, чтобы хозяина хвалили и одобряли, иначе за дурное обращение и малую выпивку они могут устроить на Мурмане такую неприятность, которая вредно отразится на ловах.
Итак, угостившись вдоволь насчет хозяина, покручники получают от него на дорогу несколько рублей, молятся Богу, прощаются и пускаются в дальний путь. Семьи провожают их, напутствуют добрыми пожеланиями и, разлучаясь, слезно плачут. Да и как не плакать? Быть может, навеки расстаются с своими кормильцами. Длинные, убийственные, в течение целого месяца, переходы при отвратительных условиях, болезни, бури, штормы — вот что ожидает эту задолжавшую толпу. Поэтому понятно, что отхожие мурманские промыслы ежегодно уносят в вечность не мало жертв, оставляя семьи без куска хлеба и обрекая их на полную нищету.
От дома до места промысла покручники проходят различные расстояния — 500–1000 верст, смотря по тому, насколько ближе или дальше лежит селение к промысловому пункту. До с. Кандалакши покручники проходят чрез несколько селений, где они могут и отдохнуть в тепле и подкрепить силы горячей пищей; за Кандалакшей же, считающейся преддверием Лапландии, ничего подобного они получить не могут и переносят такие ужасные условия пути, какие просто несвойственны людям.
Прибыв в становище, покручники находят жилища, амбары, кладовые, погребенными в глубоких снегах. Через отворенные двери и разбитые окна снег забился внутрь и жилых, и нежилых строений. Изнеможенные и усталые поморы прежде всего начинают откапывать жилища, а потом принимаются за складоч[1009]ные строения; они прорывают дорожки, очищают от снега нары и спешат поскорее отопить помещения. Оставшийся внутри снег тает, производит испарения, и в избах образуется страшная сырость. Обитателям нет заботы о том, какое влияние она имеет на организм. Раз промышленники добрались до стана живыми, целыми, невредимыми, откопали нары и затопили печи, они благодушествуют после долгого путешествия, наслаждаясь теплом и отдыхом, а на все прочее не обращают внимания. Да и стоит ли беспокоиться о сырости, когда она частью выгоняется сквозняком, частью стушевывается в духоте, которая на первых же порах вселяется от тесноты, неряшливости, грязи и других нечистот. Я измерял и осматривал станы. Это большею частью избы, построенные из толстых досок и покрытые однорядной тесовой крышей. Длиною стан в 4, шириною в 31/4, высотою в 13/4 аршина. Дверь в 14, а окно в 9 вершков. Внутри вдоль стен тянутся нары в 1 аршин ширины; над ними приделаны полки; перед окном стол на кольях. Пол настлан только между нарами, а под последними голая земля. На верху досчаной потолок; в углу печь, сложенная из плитнякового гранита. В таком стане помещается состав шняки из 4 человек, да, кроме того, нередко сушатся рыболовные снасти с морскою травой, разлагающейся и издающей зловоние.
— Как вы спите на таких узких нарах? — спросил я промышленников.
— Теснимся по привычке. Спим бочком, а в теплую погоду двое уходят на чердак.
— А к духоте, грязи тоже привыкли?
— Не замечаем.
Надо просто удивляться такому ответу. Бань в становищах не существует, купаться негде; белье и посуда, за отсутствием женщин, моется редко, полы же и нары совсем не видят воды. Сами поморы во время штормов бездействуют и целыми сутками валяются в стенах, потеют, преют, — все это служит богатым рассадником для паразитов, причиняющих обитателям немалое мученье.
— А что употребляете в пищу?
Перво-наперво трещочка, потом едим максу, кашу. Ежели случится хороший лов, то дорожим временем и обедаем на скорую руку, иной раз недобедываем, а берем с собою хлеба.
Пищу варят в нелуженных медных котлах, отчего на стенках их остается зеленоватая окись, которой в смысле вредности поморы не придают никакого значения и не удаляют ея. Промышленники пьют и чай, но для приготовления его нет ни самоваров, ни особых котлов, а отвечает все тот же пищевой котел, в котором сваренный чай припахивает медью и трещочкой.
[1010]
Возвращаясь из становища, я заходил в больницу Красного Креста и разговаривал там с фельдшером. Последний мне объяснял.
— У нас полагается 16 кроватей. Врачебный персонал составляют: два фельдшера, студент-медик и две сестры милосердия. Врач бывает наездом, так как он назначен на весь берег.
— Больных цынгою ныне много поступило?
— Только десять человек. Ведь у нас цынга не вылечивается, а мы даем лишь первую помощь и отправляем в архангельскую больницу; там больные поправляются окончательно.
— Это почему же?
— Зимою помещения не топят, лекарства в аптеке стоят несколько лет, не обновляются, вымерзают; наконец, у нас нет ванн и других приспособлений.
— В прежние годы цынга, кажется, более свирепствовала на Мурмане?
— Всяко бывало. Чем лучше уловы, тем реже промышленники сидят в своих заразных станах, и цынга, конечно, действует слабее. Вообще, необходимы санитарные и гигиенические меры, а о них по всему побережью и понятия не имеют. Впрочем, есть одна мера, довольно полезная, но не людская — это чайки. Оне уничтожают все рыбные отбросы, и за то убивать их строго воспрещено.
— Значит, чайки являются санитарами Мурмана.
— Именно. А то возьмите салотопный завод купца Савина, где чайки не могут оказать услуги. Завод построен на площадке, близ скалистой стены. Поэтому дым от него не может уноситься ветром, а рассеивается по колонии и становищу. Дым — очень едкий, сильно вонючий, забивается и в нос, и в рот, способен лишить аппетита даже голодного человека. Как затопится завод, так на воздухе минуты не пробыть, окон нельзя отворить; вонь проникает во все скважины — вот какая зараза.
— Вы бы донесли куда следует.
— Жаловались не раз жители колонии, но напрасно. Они — колонисты, а Савин — купец, — подчеркнул последние слова фельдшер.
В этот же день мне самому пришлось испытать прелести завода. Сидя за работой, при закрытых окнах, я вдруг почувствовал мерзейший запах и спросил о причине его у хозяина. «Это Савин завод свой затопил», — был ответ. Когда я вышел из дома, то сейчас же вернулся с зажатым ртом и носом. Положим, савинский дым гуляет временно по колонии и становищу, но за то в последнем заразный запах висит в воздухе всегда от того же завода. Дело в том, что из-под салотопки выделяется какая-то желтоватая жижа и ползет через все становище [1011] в избу. Жижа присыхает на солнопеке, гниет и поддерживает смрад постоянно. Кроме того, у самых станов сушатся тресковые головы, вялится соленая рыба, в открытых чанах бродит протухшая макса, из которой выделяется тресковое сало, разлагаются выброшенные максовые подонки, — все это вполне подтверждает слова фельдшера, что на Мурмане о мерах против нечистот никто не заботится. Становище Гаврилово — самое большое на Мурманском берегу. Ныне в нем гнездилось более 100 станов и работало около 1.000 покручников и зуев при 150 хозяевах. Действовали три фактории и три салогрейни.
Как уже сказано, в трех верстах от Гаврилова находится небольшая река Воронья, длиною около 20 верст, впадающая в небольшую губу того же имени. На верховьях этой реки стоит колония Голицына. Строго говоря, это не колония, а выселок из Гаврилова. В основании Голицыной, как мне передавали, лежит такой факт. Два двора колонии Гавриловой задумали переселяться на реку Воронью и обратились с ходатайством о поселении к бывшему губернатору князю Голицыну, но последним просьба была почему-то отклонена. Бедные колонисты повесили головы: с одной стороны облюбованное место, а с другой отказ. Кто-то посоветовал колонистам вторично подать просьбу губернатору и просить его разрешения с тем, чтобы колония была названа именем князя. На вторую просьбу последовало удовлетворение; колонисты перевезли свои дома и с 1888 г. водворились на желанном месте, а крестьянское присутствие занесло этот поселок в книги под названием колонии «Голицына».
Я ездил на карбасе в Голицыно. Выселок ютится среди возвышенностей и, видимо, защищен от ветров со всех сторон. Мужчины были все на промысле, так что говорить приходилось исключительно с женщинами.
Из слов их можно было заключить, что поселок живет безбедно, хватает и хлеба и рыбы; колонисты — все православные, некоторые грамотные. При сравнении поселка с приморскими колониями, следует отметить разницу в температуре, которая летом достигает 30° тепла, а зимою — 35° холода.
На обратном пути, в Вороньей губе я выходил из карбаса и смотрел, как на отлогом песчаном берегу поморы ловят «наживку». Так называется вообще маленькая рыбешка — мойва и песчанка. Она ловится с берегов неводами и наживляется на крючки ярусов, так что успех промысла вполне зависит от уловов «наживки». Сплошь да рядом бывает, что наживка ловится далеко от становищ, и в последних рыбаки целыми неделями сидят без дела. Таким образом, снабжение становищ наживкой есть важный вопрос на Мурмане. Рыбешка круглая, не длиннее 3 вершков, каждая порода ловится в свое время: мойва по[1012]падается в сети весною, когда она из морских пучин тучами придвигается к берегам; песчанка ловится летом и безусловно у песчаных берегов, где она любит зарываться в песок.
На этот раз поморы ловили песчанку или, как они выражаются, промышляли на «песке». Работало до 20 неводов. Одни невода завозились, другие тянулись из воды. В последнем случае на каждом крыле стояло по 10 человек, одетых в холщевое платье норвежского изделия, вываренное в оливе.
Усталый, вспотевший люд тяжело и сильно налегал на канаты, протянувшиеся по их плечам. Медленная и трудная эта работа; поморы тихим шагом подвигались вперед, все выше и выше идя в берег.
Я спрашивал поморов об уловах песчанки.
— Плохо, год от году плохо, — говорил один старик. — Прежде ловили пудами, а нынче словишь с сутки на одну тряску9, не более. Так мы пускаемся на хитрости: разрезаем песчанку и наживляем половинками.
— Здесь кто-нибудь ловит наживку независимо от трескового промысла, просто для продажи?
— Ловит норвежец Кнюцен. Весною он продавал по становищам мойву и брал 5 рублей за пуд. Много, шельма, денег нажил, не одну тысячу.
— Отчего вы упускаете это выгодное дело?
— Куда нам! Надо особые невода, большую посудину, без средств дела не заведешь.
— Разве Кнюцен приехал на Мурман с большими средствами?
— Оно точно, он стал промышлять не богаче нас грешных, но он — не наш брат.
— Что же, сшит из другой кожи?
Помор улыбнулся и убедительно заключил:
— Одно слово — норвежец.
В этот же день я сел на пароход «Ломоносов» и отправился дальше, в Териберку, где думал пробыть несколько времени, чтобы дополнить промысловые и бытовые данные.
Колония Териберка лежит в 30-ти верстах от Гаврилова. По оседлой населенности она считается первой на всем Мурмане; при ней становище, которое по числу промышленников следует поставить вторым после Гаврилова.
Войдя в губу Териберку, я увидел в глубине ея поморские избы, контур которых, по мере приближения, все более и более прояснивался. Я поехал на шлюпке и вышел на мыс, покрытый сплошь мелким намытым песком. С одной стороны губа обра[1013]зовала маленький заливчик, а с другой — вдавалась гораздо больше, принимая речку, вытекающую из лапландских озер.
На мысу поместилась колония с 30 дворами, красивая сама по себе и представляющая привлекательный вид с рейда. Териберка похожа на колонию Гаврилово: промыслы, скотоводство, пользование покосами и лесом, школа, климат, нравственность, храм — все то же. Впрочем есть одна отличительность — это хлебный казенный магазин, с запасом в 40 кулей, заготовленных три года назад. Архангельский комитет, заведующий магазином, помещения для него не имеет, а сами колонисты арендуют, для склада муки, у своего собрата Никитина сарай, с платою 20 рублей в год. Некоторые колонисты прямо заявляли о бесполезности магазина.
— Получить ссудный хлеб из казны людям бедным довольно трудно, — рассказывал один колонист. — Хлеб выдается по общественным приговорам и чтобы поручилась вся колония. Вот этого-то добиться и невозможно. Скажем, 10 домохозяевам нужен хлеб; они составят приговор и предложат на сходе поручиться. У кого есть хлеб, тот не подпишет, а коли рукоприкладства нет от всей колонии, значит, приговор незаконный, и хлеба не выдадут.
— Почем хлеб в магазине?
— Дорого — 10 рублей куль. Платили бы и такие деньги, ежелиб не круговое ручательство, потому иное время так приходит туго, что и сказать не можно.
Слова эти дышали правдой, и становилось грустно за колонистов, которые иногда сидят без хлеба, а хлеб под боком, да взять его никак нельзя.
Из колонии я перешел в становище.
В промысле самую важную роль играют суда и рыболовные снасти; суда — шняки, елы и карбасы. Смотря по величине, на них работает известное число людей: на шняке — четверо, на еле — трое и на карбасе — двое. Суда беспалубные, с самым простым вооружением: две, три пары весел или мачта с боковым парусом. Каждую зиму по беломорским селениям стучит мощный топор, и промысловые суда нарождаются десятками. Но тип их с покон веков не испытывал никаких усовершенствований, и они ходят от берега только на 30 верст, а далее не позволяет им прочность. Даже на таком расстоянии суда не могут выдерживать морских бурь, и ежегодно бывают случаи, что вместе с промышленниками они гибнут в волнах океана. Шняка стоит 80–100 рублей, ела — 40–50 рублей, карбас — 30–35 рублей. Рыболовные снасти состоят исключительно в ярусах. Но так как яруса бывают очень длинные, то во избежание спутывания, они выметываются и убираются частями, именуемыми тюками. Тюк — это веревка, толщиною в палец; к ней привязываются [1014] орестеги, с крючками, т.е. тоненькие веревочки, в аршин длины. Каждый тюк имеет до 200 орестег, которые сидят друг от друга на расстоянии одной сажени. Тюков для составления яруса берется разное число, сообразно тому, на каком судне едут промышленники на промысел, — от 16 до 40. Стоимость яруса определяется в 60–160 рублей.
Выезд в море судна бывает в тихую погоду, а также и при умеренном ветре. Отъехав 20–30 верст, кормчий шняки велит отдавать якорь. Спускают камень с веревкой, к которой привязывают первый тюк. Когда камень достигнет дна на глубине 60–150 сажен, то говорят, что одна нога поставлена; затем наживщик начинает насаживать на крючки рыбешку и судно медленно удаляется от ноги. Наживив тюк, к нему привязывают другой, наживив этот, привязывают третий и т. д. Выбросив половину взятых тюков, ставят вторую ногу и выметывают остальные тюки. При последнем тюке ставится третья нога; за нее чалится шняка и стоит в течение отлива и прилива, т.е. 12 часов, или, как говорят поморы, две воды. После этого времени тяглец выбирает ярус и развязывает его на тюки, а наживщик снимает рыбу и глушит снасти. Глушить — это откладывать в сторону орестеги и обматывать ими крючки так, чтобы последние не спутывали ярус.
По приезде на берег, рыбу тотчас начинают разделывать и солить. Тяглец отрезает головы, пластает и вешает для сушки на колья, а потом сушеные головы продаются для корма скота колонистам в пользу покручников. Туловище рыбы поступает к кормщику; он клепиком (длинный нож) делает по длине хребта такой разрез, что половинки держатся на брюшной части, при чем внутренности, конечно, вываливаются сами по себе, их подбирает наживщик, отделяет печень и кладет в чаны, где чрез брожение отстаивается сало. Рыба же относится прямо в судно, складывается в костры и пересыпается по каждому ряду солью.
— Нужда в соли у вас имеется? — спросил я.
— Огромная, — отвечал один помор. — Продают соль фактористы и назначают цены, какия хотят. Свежей рыбу держать не годится, потому сейчас дух даст, ну, и берем иной раз за пуд рыбы пуд соли. Соль у нас употребляется привозная, аглицкая; она крупная, крепкая и невареная. Скажем, пуд с покупкой и доставкой стоит фактористу 10–15 коп., а продает 30–40 коп. И даем, без нея дело стало.
— Как без соли, нельзя, невозможно!! — раздались голоса, но тотчас умолкли, и окружавшая толпа расступилась. Пришел урядник и поздоровался со мной.
— Я слышал, что в Териберке устроен склад казенной соли? — продолжал я спрашивать.
[1015]
— Был разговор, а склада что-то не видно, — сказал кто-то из поморов.
Тут вмешался урядник.
— Верно, — обратился он ко мне, — три года, как отпущено на это дело 30 тысяч рублей. Насчет соли начальство выкинуло умнейшую штуку. Оно взяло да и объявило, что в становище будет продаваться казенная соль по 20 коп. за пуд. Фактористы струсили и понизили свою соль до этой цифры. А как понизили, то не для чего стало и хлопотать о продаже казенной соли.
Не знаю, умно ли сделало начальство, но только и теперь промышленники покупают соль выше 20 коп. пуд. Понятно, что солью они дорожат и кладут ея на пуд рыбы лишь 5 фунтов, поэтому некоторые части рыбы, особенно у костей, плохо просаливаются, разлагаются и дают рыбе скверный запах. Об этом я пробовал заметить поморам.
— Какая у вас вонючая треска.
Промышленники молчали и что-то переглядывались.
Урядник наклонился ко мне и вполголоса сказал:
— Это им не по сердцу, не любят, когда говорят так о трещечке. Они вас стесняются, а другим всегда отвечают: «та рыба не воняет, которая в море гуляет да хвостиком виляет».
— А какие цены бывают здесь на треску?
— Разные: от 50 коп. до 1 рубля за пуд, — пояснил какой-то старик. — С ценами нам, барин, беда. Здесь рыба поднимается тогда, когда в Архангельске предлагают за нее дорого. К примеру, в эту неделю продавали по полтине, такая цена давалась и в городе. В другую — цена дошла до семи гривен, а нам неизвестно, мы все валим по полтине. Когда мы узнаем высокую цену, то в городе она еще стала выше. Таким манером, убыток явный. Ведь покупатель-то знает архангельскую цену, да нам не сказывает. Иной раз в Гаврилове известны городские цены, а у нас, в Териберке, дня три продают рыбу по старым ценам. Это все одно, как с наживкой. Сидим неделями без дела, ловить не на что, потом узнаем, что наживку ловят рядом в становище. Так же и насчет ловов. Ход трески от нас через два, три становища, а нам об этом никто не скажет, сидим мы, сложа руки, и думаем, что рыбы нигде нет.
Я указал поморам на казенный пароход, который обязан следить на Мурмане за порядком, сообщать по становищам о ходе рыбы, о ловах наживки и проч.
— Знаем мы оченно хорошо, какую помощь дает пароход, — говорил чей-то голос. — Раза два в лето он бывает у становища. Приедет на нем из Колы его благородие, постоять на якоре, справят для себя дело и опять в город.
[1016]
— Какое дело?
— Его благородие морошку с молоком до страсти любит, так приезжает к колонистам покупать ягоды и молоко. Вот все тут и дело, а насчет того, чтобы сказать, где идет рыба, в какой губе ловится наживка — ни Боже мой!
Да есть ли пароходу время-то заниматься этим! — заметил другой помор. — Почитай, до половины лета он красится то в Архангельске, то в Соловках, а то и в Норвегии.
— А как тресковый промысел: больше или меньше становится с каждым годом?
— Как можно сравнить нынешние годы с прежними? Прежде говаривали старики, как вытягают ярус, так рыбы не вместить в шняке: головы отрубали и бросали в воду, чтоб лишнего груза не было, или на веревку навяжут и тянут к берегу плотом. Одно слово, рыба была ни почем, дешевле хлеба, соли. Раз судите сами, пуд трески продавали по 10–12 коп.
— Отчего же теперь хуже попадается рыба?
— А кто ее знает? Думаем, что больше стала держаться голымени, куда на наших посудинах опасно забираться.
— Значит, рыба больше удаляется в глубину?
— Надо полагать. Десятки лет назад стал вдоль берега ходить зверь «кожа». Как только начнутся ловы, и пойдет она гужом из Белого моря к Норвегии, высунется по грудь из воды и тянется, словно солдаты, рядами, голов в сто и более. Тогда рыбы звания нет, вся прыснет от берегов в голымень, да и ловиться-то начинает помаленьку недели через две. Потом обратно поворачивается эта самая «кожа» к Новой Земле на зимовку и опять туряет рыбу. Просто наказание нам с этим зверем.
— Вы бы придумали как-нибудь избавиться от него.
— Есть средство — стрелять зверя, да много не убьешь, а его здесь какая уйма. Вот ежелиб сетями ловить, куда как пользительно: словить можно не мало, значит рыбе покойнее; опять же и промысел будет от сала.
— Так что же вы думаете?
— Эх, барин... Бедным хозяевам не под силу заводить сети, а богатые все собираются ловить «кожу», да год за год откладывают; авось, говорят, зверь куда-нибудь пропадет сам, ведь не было его раньше. А уж и размножился он до страсти. Слышно нынче, что купец Антонов из Кеми ладит по весне ловить «кожу».
Впоследствии я встретил на пароходе этого купца и говорил е нищим по поводу тюленьего промысла на Мурмане. Он купил для этой цели в Норвегии две яхты и четыре лодки, заплатив за них 13 тысяч рублей. Г. Антонов намерен ходатайствовать [1017] пред правительством о сложении портовой пошлины. На Мурмане я видел другого купца, г. Савина, который думает также истреблять «кожу», но с тем, однако, что он купит за границей пароход, застрахует его и чтобы правительство выдало ему под полис ссуду в размере 75 процентов с застрахованной суммы. Кроме того, мне передавали, что ловить «кожу» и сбывать продукт беспошлинно желает также богатый крестьянин Кошкин. Как бы то ни было, эти предприниматели — народ русский; но я слышал и даже получил от одного помора письменное заявление, что в русских водах намерены заниматься тюленьим промыслом норвежцы, и что этому намерению сочувствует местная администрация. Лет шесть назад установлен был факт, что два норвежских судна охотились в наших водах на «кожу» и вывезли более 10.000 шкур нерпа.
Толпа поморов вокруг меня росла; стали раздаваться крики и голоса пьяных. Я отвел в сторону урядника и спросил:
— Скажите, кабаков на Мурмане нет, ввоз норвежского рома запрещен, где напивается этот люд?
— Хлеба не найдут, а водки сколько угодно, — убедительно ответил полицейский.
— Откуда же, интересно?
— Выписывают водку хозяева: крупные — для продажи своим покручникам, а мелкие — для всех вообще в становище. Поэтому мелких хозяев я называю мурманскими шинкарями.
— Ведь вы обязаны подавлять это зло.
— Я строго преследую, составляю протоколы и отправляю по начальству, но все-таки торгуют, ничего не поделаешь.
— При каких же условиях продается водка?
— На деньги покручник покупает за 60–80 коп. бутылку, а больше берет в долг и платит 1 рубль. Шинкарь здесь наживает на водке 100–150 рублей в течение промысла.
— Ведь водка вредит рабочему.
— Очень даже. Вредит и промыслу, и семье, и самому покручнику. Он на Мурмане не знает никаких законов, ничего не признает и называет себя «вольным казаком». Случится брань, драка — опасно вмешиваться; каждый носит финский нож и в запальчивости не задумается пустить его в ход. Трудно водворять порядок. Что можно сделать, если я один, без всяких подручных, и притом на несколько становищ?
Снова подойдя к поморам, я спрашивал у них о салотопнях. Вообще на Мурмане салотопни действуют трех родов: паровые, водяные и простые. Первых очень мало, так как оне очень дороги, хотя сало в них выделяется из печенок в 20 минут. Вторых больше; в них сало отстаивается чрез 31/2 часа. Вмазывается в печь котел, и в него вставляется другой, [1018] меньших размеров. Налитая между котлами вода нагревается до 46 град. и способствует выделению сала. Третий род салотопен — самый распространенный. Ставится открытый чан, куда валится печень от всякой рыбы, не очищенная ни от крови, ни от кишек. Там печень квасится, судя по погоде 2–4 недели. Под влиянием воздуха и солнечной теплоты происходит брожение, во время которого печень разлагается, гниет, бурлит, пузырится и распространяет убийственную вонь. На дно падают кишки и разная ткань; над подонками образуется сало, а поверх него плавает сильно зловонная пенка, состоящая из кровеносных сосудов и не успевших подвергнуться брожению печенок. Из таких салотопен получается темное сало-сыротоп, продающееся по 3 рубля за пуд. Напротив, в паровых и водяных салотопнях выгоняется чистое сало, называемое медицинским; оно сбывается по 6 рублей за пуд.
Последним моим вопросом был вопрос о зуйках. Зуек, вечно грязный, неряшливый, имеет старый кафтан, сапоги с ног отца или дяди и 1–2 ситцевых рубахи. Он питается остатками от обеда взрослых и спит на полу, в чану, в бочке. Определенных рабочих часов для зуйка не существует, отдыхом пользуется только тогда, когда бывает шняка в море. По возвращении судна, зуек садится за работу и отвивает крючки без отдыха целыми сутками, получая за тюк по одной треске. В это время несчастный мальчик часто служит забавою для покручников, которые над ним смеются, потешаются и придумывают самые смехотворные меры, чтобы утомленный зуек не впадал в сон. Иные жестокосердые хозяева заставляют зуйков работать непрерывно до тех пор, пока не отовьют всех снастей. Работа продолжается дни и ночи, и мальчики настолько переутомляются, что тут же у снастей засыпают или уходят к более сострадательным хозяевам, а иной раз, набравшись храбрости, являются к уряднику и жалуются на жестокое обращение с ними хозяев.
— Как же вы поступаете с этими зуйками? — спросил я урядника.
— Водворяю к прежнему хозяину, потому что не разберешь: кто из них прав, кто виноват. Ведь зуек глупый мальчик, шаловливый, надо же наставлять на разум.
— Так точно! Баловный! Сладу нет! — подтверждали голоса, принадлежащие, вероятно, хозяевам.
Таким образом, с апреля и почти до осени вращается мальчик среди пьяной, сквернословной толпы, без присмотра, призора и малейших каких-либо добрых поучений, за исключением наших чисто народнических — надавать подзатыльников, оттаскать за уши, надрать виски. В такой бытовой атмосфере из зуйка, [1019] как известно, вырабатывается впоследствии покручник. Возмужав, помор, конечно, твердо помнит свое детство и поэтому не мешает поколению подниматься в такой же обстановке, в какой он сам вырос, ходя на Мурман в качестве зуйка.
В 15-ти верстах от Териберки пароход остановился у колонии и становища Заоленье. Это поселение, хотя приютилось на самом берегу, но от ветров его защищает остров Кильдин, образующий с мурманским берегом узкий коридор. Колония новая, всего в два двора, с тремя русскими работниками, занимающимися тресковым промыслом. В становище промышляют до 200 пришлых поморов, выезжая в океан на 60-ти судах.
Проехали еще 15 верст и достигли колонии Кильдин, расположенной на острове того же названия. В колонии один двор и 6 работников (сыновья колониста). Сюда пришел в 1880 году норвежец Эриксон, и более в колонии никто не желал селиться, так что он один и хозяйничает на Кильдине 16 лет, словно владетельный князь. Никакими промыслами Эриксон не занимается, а ведет исключительно скотоводство, которое состоит из 7 коров, 15 овец и 40 оленей. Сено колонисты косят на острове и собирают до 50 возов; строевой лес покупают на судах, а вместо дров употребляют кустарник. Семья Эриксона говорит по-норвежски, никаких отношений с русскими не имеет и дело ведет в Норвегии.
Когда мы миновали остров Кильдин, он представлял величественный вид: с западной стороны берег остро вдавался в океан и поднимался буквально прямою стеною, по крайней мере, не ниже 600 футов.
На 7-й версте встретили колонию Зарубиху, с одним двором, но хозяин его совсем куда-то ушел и оставил на произвол судьбы свою землянку.
Далее, до Кольской губы, обозначающей конечный пункт восточного мурманского берега, ни колоний, ни становищ больше не попадалось. Следовательно, по восточному берегу, имеющему предельными точками св. Нос и Кольскую губу, разбросано девять постоянных колоний, возникших в течение более полувека. Да, притом, какие это колонии: четыре в 9–30, а остальные в 1–6 дворов. Среди изб попадаются землянки, но и деревянные избы незавидные: тесные, черные, курные. Скотоводство здесь крайне печальное, главным источником существования является тресковый промысел, но и он ведется на традиционных началах, на тех судах и теми рыболовными снарядами, которые удержались с начала промысла. За исключением одного финляндца и норвежского двора, колонисты все русские, вышедшие из беломорских селений. Некоторые исследователи севера говорят, что колонисты такие крестьяне, которые отвержены обществом за лень и пьян[1020]ство. Это неверно. Мне, как бывавшему в Беломорье, хорошо известно, что этот люд, страшно обеднев от безработицы на родине, покидает ее в поисках за куском хлеба. Религиозность поддерживается двумя церквами; грамотность замечается тоже в двух колониях; остальные колонии, как отделяющиеся длинными неудобными путями, тонут в косности и невежестве.
[Т.72, №4, 152]
III.
По другую сторону Кольской губы тянется западный Мурманский берег и оканчивается рекой Ворьемой, впадающей в Варангерский залив. В этой губе много маленьких бухт, в которых нашли себе место девять колоний: Грязная, Рослякова, Белокаменная, Варламова, Средняя, Тюва, Екатерининская гавань, Сайда и Торос. Океанский пароход доставил меня в Екатерининскую гавань; в ней я пробыл сутки. Любопытно было посмотреть местность, где предполагается построить самый северный город, под именем, как я слышал еще в Петербурге, Екатерининской Колы. Бухта будущего города узкая, но глубокая, с высокими берегами, дугообразная. Под уклоном правого берега раскинулись строения, принадлежащие колонистам и пароходному обществу.
— Зачем общество содержит здесь дома? — спросил я сторожа.
— Один пароход зимует в гавани, так живут матросы, отвечал он. — С марта тянутся промышленники на весенние промыслы, ну, пароход и возит их по становищам.
[153]
На одном здании я прочел предупреждение, которым строго воспрещалось ломать деревья и тем паче рубить. Я смотрел во все стороны и никаких деревьев не видал. Должно быть, предупреждение заботилось насчет кустарника по берегам, да и тот был низкорослый, изуродованный суровым климатом и подпочвенным камнем. За скалами левого берега открывается долина, — избранное место, на котором в ближайшем будущем возникнет новый город. Насколько тверда здесь почва, сам я в этом лично не убеждался, но мне рассказывали люди, работавшие при исследовании плотности ея. Сверлили буравом на 66 футов и в некоторых местах не могли добраться до твердого грунта. Тогда же у исследователей явилось предположение, что на этом месте было когда-то озеро, какие и теперь существуют по соседству в глубине материка. Озеро год от году мелело, заволакивалось тиной, заростало травой и, быть может, через века образовалась наглядная сушь; тем не менее, озеро тянет к себе заросли, тянет, конечно, так незначительно, что невозможно приметить осадка. Но когда будет город, через некоторое время на постройках может отразиться видимое втягивание, в смысле искривлений, вростаний в землю и даже разрушений. Скалы, затрудняющие доступ к городу, думают взорвать динамитом. Работы были отданы норвежскому инженеру, от которого в гавань прибыли уже из Норвегии и рабочие, а вслед за ними приехал и промерщик, состоявший в Вадзэ школьным учителем. Говорили, что динамитные работы известны норвежцам более, чем кому либо, и притом они, норвежцы, согласились взорвать скалы дешевле, нежели предлагали наши инженеры, но в каких размерах выражалась разница — никто не мог сказать, да и вряд ли, кроме нанимателя, кому она известна. Передавали также, что в город будет переведена из Колы вся администрация, будут отдаваться бесплатно дома свободным переселенцам; для передвижения грузов через город протянутся рельсы, а двухмесячная мгла уступит электрическому освещению. В отношении же снабжения горожан пресною водою, предположено углубить ближайшую речку и придвинуть ее к долине канализационным спосо[бо]м. Вообще, я слышал утешительные отзывы об устройстве нового города, только климатические условия что-то не хвалят.
— Страшное дело, барин, — рассказывал мне колонист. — Зимою поднимется такая мятель, что свету Божьего не видно. А к осени пойдут сильные ветры с дождем. Как задует и начнет рвать да метать, того и гляди изба кувырнется в воду. Ежели б не горный берег — спасения нет.
Из Екатерининской гавани я отправился на шлюпке к пароходу «Казенному», который стоял в 6-ти верстах от Колы. Оказалось, что пароход собирался в Вардэ за динамитом и попутно [154] взять в Мотовском заливе шняку с телеграфною проволокой, чтобы сбуксировать ее в колонию Малую Мотку, находящуюся в одной из бухт Варангерского залива. Поэтому он легко мог меня доставить во все колонии Кольской губы, Мотовского залива и Рыбачьего полуострова. «Казенный» — пароход небольшой, с низкою кормою. Машина и уголь занимают в нем громадное место, так что на долю пассажиров приходятся коморки; только для «его благородия» имеется отдельная каюта и даже с предупредительною дощечкой его имени.
И теперь ехал на пароходе «его благородие» и, кроме того, молодой человек г. Ш., собиравший в Мурманском крае цены на рыбу. Его я видел в восточных становищах, но он все время скрывал цели своего уполномочия, тем не менее я узнал, что г. Ш. собирает сведения для какого-то предприятия на Мурмане, затеваемого обществом архангельской железной дороги.
Долго пароход не снимался с якоря, хотя был уже под парами.
— Однако, мы стоим порядочно без толку, — заметил я капитану из отставных моряков.
— Всегда так, как он с нами, а он когда не едет?.. Ни одного разу не пропустит.
— Кто такой — он?
Капитан наклонился и, улыбаясь, ответил:
— Лапландский правитель. Он копается в своей каюте. Видели, где дощечка прибита?
Я утвердительно кивнул головой, а капитан продолжал:
— Мы его приказаний слушаем. Сегодня он, наверно, прокопается десять часов.
— Это почему же?
— Как почему?! Человек вы из Петербурга, надо начальство разыграть, не уронить своего достоинства — хитрый старик.
— Ну, пусть его, — сказал я и переменил разговор на более существенную тему. — Скажите, капитан, что делает ваш пароход на Мурмане?
— Вот сегодня поедем в Норвегию за динамитом, по пути завезем в Мотку проволоку, там еще кой-что подвернется.
— Это теперь, а в начале навигации?..
— Тогда буксировали телеграфные столбы отчасти...
— То есть, как отчасти?
— Не всегда. Потому что столбы идут плотом, сильно упорствуют; такой ход портит машину. Возим в необходимых случаях. На это есть буксирный пароход мурманского общества «Кандалакша».
— Прекрасно. А в прошлом году чем занимались?
— Мало ли чем. Доставляли в становища чинов, стояли
[155]
Становище Еретики
— А сколько стоит содержание парохода в год?
— Оно обходится казне в 16 тысяч. Но министерству внутренних дел известно, что здесь все крайне дорого.
На этих словах нас прервал «правитель» приказанием отправляться в путь. Пароход тронулся. При встрече со мною «правитель» сразу начал с того, что лет десять назад статистика по Архангельской губернии составлялась дутая и только, благодаря его трудам, хотя невмененным ему в обязанность начальством, она получила правдивую окраску.
— Прежде, знаете, как было? — говорил он. — Цифра колониям, дворам, скоту проставлялась дома: в один год отбросят справа ноль, в другой — прибавят два, в третий передвинут прочие цифры. А у меня все обследовано на месте, все добыто лично от колонистов и сельской администрации. Я с любовью отнесся к этому делу, за то и начальство не пустило меня со службы, когда я хотел уйти в отставку. Вот, батенька, не угодно ли позаимствовать? Он принес папку и вынул из нея внушительных размеров тетрадь; затем, подавая мне ее, сказал: — здесь вы найдете мельчайшие подробности.
Я поблагодарил и отказался от «заимствований».
— Напрасно гнушаетесь. Кто до вас здесь проезжал, всякий списывал отсюда.
Я объяснил «правителю», что его сведения, быть может, и прекрасны, но чужой статистики я вообще сторонюсь, а собираю сам данные и интересуюсь лично побывать в колониях.
Колонии Кольской губы расположены друг от друга в 5—15 верстах. Все оне в 1—3 двора, только одна Сайда имеет 5 дворов. Избы большею частью земляные, поэтому грязь, спертый вонючий воздух царят в них круглый год. Население преимущественно финляндское. Колонисты ловят треску на поддев, удочкой. Остановится ловец среди губы на карбасе, забросит грузило с крючком и дергает уду, пока не зацепит (треску за спину или брюшко. Промышляют ташке семгу, ловя ее неводами и сетками. Скотоводство в колониях, конечно, весьма скудное, но у финляндцев замечается его развитие. У одного колониста в Варламове есть до 600 оленей, которые составляют для него важную доходную статью. Лесу строевого совсем нет, дровяного мало; хлеб дорог, питаются соленой и сушеной треской.
Из кольских колоний обращает на себя внимание Средняя, в которой два двора — финляндский и русский. У первого большой дом, прочный, красивый, совсем как в городе. Внутри обширная комната; по стенам висят картины; на столе бронзовые часы, скатерть, посуда. Когда я вошел с матросами к колонисту, по[157]следний довольно чисто по-русски предложил мне вина, сигар, сыру; причем оказалось, что вино норвежское, сигары гамбургские, сыр шведский. Был я и в кладовой финляндца для покупки консервов, видел там соль, треску, семгу, кильки, сардины, бифштексы, котлеты в жестянках, чай, сахар — словом, довольно приличный съедобный, а также и красный товар. При уходе, колонист просто меня озадачил, когда предложил мне, не желаю ли я купить в дорогу две-три марочки бутылок мадеры, хересу, портвейну, рому. Надо было удивляться, кто может в такой глуши покупать изысканные предметы. Я приобрел у финляндца сигар, консервов и вина, а матросы купили 10 ф. чаю по 65 к. и 1 ф. в 2 рубля.
— Куда вам столько чаю? — спросил я матросов, возвращаясь на пароход.
— Это не нам, а его благородию, — отвечал один из них. — Да и он покупает не для себя.
— Для кого же?
— Ладит выдавать норвежцам, что приехали в гавань для городских работ. Они на чай не берут; у них такое заведение, чтобы хозяин их даром поил чаем. Их 20 человек привалило — чаю надо не мало. Вот он смешает дешевый сорт с дорогим, и сойдет в лучшую.
— Разве «его благородие» считается хозяином по постройкам?
— Надо думать. Он принимает, отпускает, расчет чинит. Что говорить — ворочает, — пояснил матрос, сделав особенное ударение на последнем слове.
Тем временем мы подошли к жилищу русского колониста. Это была землянка; кругом ни кола, ни двора, а внутри ни ложки, ни плошки. Бедность, убожество, нищета, наложили на всем печать. Нас встретила старуха, мать колониста, и горько плакала. Она рассказывала, что переселились они сюда с надеждой заполучить от казны «пособие», на которое рассчитывали построить избу, купить корову, завести карбас, рыболовные снасти и жить своим хозяйством, ловя в море рыбку. Сын послал по начальству прошение о пособии, и прошло два года, а ответа все нет. Ныне он подал вторично, но семья мало питает надежды на благоприятный исход, больше склонна к тому, что из этого дела ничего путного не выйдет. Между тем, землянка рушится, помощи ниоткуда нет, сын ушел далеко на ловли, просто «кусить нечего». Вследствие такого положения старуха просила:
— Добрый барин, скажи ты там, кому надо, о нашей нищете, закинь словечко насчет пособия; ведь изморились, ожидаючи его. Помоги, родненький, вечно будем Бога молить за твою милость.
Я объяснил старухе, что эти дела скоро не делаются: наведут справки, заслушают прошение, составят, напишут и, вероятно, семья получит просимое.
[158]
Вернулся я на пароход удрученный и стал рассказывать «правителю» о русской семье.
— Много их тут вонючих переселяется, — злобно возразил он, даже не выслушав меня до конца, и затем обратился к матросам: — Ну, что, привезли?
Матросы ответили утвердительно, причем один прибавил:
— 3-х рублей не хватило.
— Ладно, подождет. А баран как?
— Не нашлось подходящего, — был ответ.
Вскоре пароход тронулся дальше. Сели обедать. Я поставил на стол вино и заметил, что оно куплено у финляндца в колонии Средней, между тем закон 1876 г. о даровании мурманским колонистам льгот едва ли разрешает продажу им иностранных вин. «Правитель», видимо, согласился со мною и снисходительно вставил: «за всеми не угоняешься». Обеды у нас были разные: мне и г. Ш. подавали обыкновенные блюда, «правитель» аппетитно истреблял морошку с молоком, а капитан ел исключительно жареную треску и гречневую кашу без масла. Капитан в этом отношении оказался оригиналом: кроме трески и каши, он круглый год никакой больше пищи не употребляет.
Мы выехали из Кольской губы, которая считается едва ли не самой большой по длине из всех губ океана. В конце губы довольно тепло; берега низкие, сплошь покрытые луговою растительностью. Часто попадаются березки, сосны, словом с берегов все смотрит весело, нарядно. По мере удаления температура понижается и дает ясное понятие, что вы приближаетесь к океану. Берега постепенно повышаются и как бы стряхивают с себя лишнюю флору. Травы уже не имеют вида зеленого ковра, а виднеются только в логах между скалами. Деревья встречаются и ниже, и реже; сама же губа становится шире и чаще вдается в материк малыми бухтами. Еще дальше — и навстречу веет уже резким холодом. Скалистые берега чужды всякой растительности. Фон их бурый, местами с темно-зелеными пятнами, которых не могут смыть вековые дожди. Наконец, губа развертывается во всю ширь, и открывается путь в Ледовитый океан.
Пароход повернул на запад в Мотовской залив. В бухтах этого залива водворилось семь колоний: Кислая, Ура, Ара, Малая и Большая Лица, Большая Мотка и Эйна. Из них две последние на северном берегу, а прочие — на южном. Есть в заливе также два летних становища, без колоний: Еретики и Титовка. В первом мы остановились тотчас же после входа в залив.
Становище заключается в двух больших станах, построенных на берегу маленькой бухты. Здесь я нашел четырех промышленников и несколько зуйков.
[159]
Колония Малая Мотка
[160]
— Как ловится? — спросил я поморов.
— Жаловаться нечего, слава Богу, — отвечал один из них. — Да, ведь нам какая с ловов польза, разве вот за хороший улов хозяин похвалит.
— Почему нет пользы?
— Мы ловим из жалованья, в покручниках не состоим. Пройдет лето, там сколько ни словили, а денежки ряженые подавай.
— Сколько же получаете?
— Работник, к примеру, 60 рублей, зуек — 15 рублей в лето. Нас тут с зуйками до 80 человек наберется, служим только двум норвежским хозяевам, Пильфельду и Кнюцену.
— Как продовольствуетесь?
— Все хозяйское: харчи, посудины, снасти.
Отсюда я отправился на китобойный завод, стоящий неподалеку от становища. Завод прекратил свои операции, но при нем сохранились все постройки, машины, приспособления. Нынешний владелец, г. Гебель, рассказывал, что китобойное предприятие погубили управители, которые насчет завода больше бражничали, чем старались развить выгодное дело. Убив кита, они не думали об интересах предприятия, а рассчитывали, сколько он даст им бутылок шампанского. Затем, в недалеком расстоянии следовали колонии, из которых в Малой и Большой Лицах проживает смешанное население, а в остальных водворились исключительно финляндцы. Впрочем, в самой большой Уре (25 дворов) попробовал поселиться русский, но он вскоре был вытеснен финляндцами. В финляндских колониях говорить по-русски никто не умеет, да и на родном языке финляндцы сообщают сведения вяло и неохотно. Колонисты занимаются ловом трески на яруса и уды, но скотоводство здесь ведется настолько хорошо, что считается едва ли не первой доходной статьей в быту. Особенно оно развито в Уре, где имеется до 120 коров и 300 овец и оленей. Каждый двор уплачивает казне 30 копеек лесного налога и за это пользуется правом вырубать годовую пропорцию: 7 бревен, 6 жердей и 4 кб. с. дров. Весною колонисты берут хлеб в своем магазине в кредит, а осенью, когда он подешевеет, покупают в Коле, уплачивают долг магазину и запасают до весны. В общем здешние колонисты живут хорошо: избы прочные; внутри чисто, опрятно. В конце Мотовского залива я любовался становищем Титовским, этим живописным и бойким уголком крайнего севера. На берегах его чувствуется совсем как будто не на севере: высоких, угркшых скал нет, и кое-где виднеются отдельно небольшие камни. Берега сплошь покрыты мелким сыпучим песком, а выше тянутся отлогие зеленые луга и уходят куда-то в даль. Разговор и крики рыбаков, засолка
[161]
Колония Печенга
В Титовском промысел производится без той пресловутой «покруты», которая глубоко пустила злые корни на нашем восточном Мурмане. Здесь ловят на артельных началах, каждый из равной части. Выловленную рыбу артель делит поровну, причем хозяин судна со снастями пользуется такою же долей. Так, судохозяин, не выезжавший на промысел, получает, что и один промышленник, а выезжавший — две доли. В становище работает 150 рыбаков и 60 мальчиков, на 70 судах. Артели проживают в 12 досчатых станах, которые на зиму отдаются под охрану ближайшим лопарям.
— Кому вы рыбу сбываете?
— Продаем тут же купцу Хипатову, — отвечал один из поморов. — Он из Колы, занимается 13 лет этим делом. У него в становище свой дом, две салогрейки.
— А кто вам съестные припасы доставляет?
— Все он же, Хипатов. Муку везет из Колы и ставит 6 р. — 6 р. 60 к. куль, а припасы идут от него из Архангельска. Оборотистый купец и для нас хороший. Цены на рыбу ставит хорошие, а на припасы берет маленькую прибыль. Вон церковь ладит соорудить в становище, уж и фундамент положен.
Из Титовского мы проехали 6 верст, чрез залив, и попали в Мотовскую губу, где по берегам в 1 — 2 верстах разбросаны землянки — это была колония Большая Мотка с 12-ю финляндскими дворами. Кроме скотоводства и рыбной ловли, колонисты занимаются охотой на нерпов и ловят акул.
По северному берегу мы завернули в маленькую колонию Эйну, которую следует отметить потому, что в ней всего один женский двор. В 1860 году поселился в Эйне норвежец Дренер с сыном, но оба умерли и теперь хозяйством управляет вдова, а работниками у нея три дочери. Женщины содержат 4 коровы и 40 овец и оленей; ловят на поддев треску и сетками в р. Эйне семгу.
Из Мотовского залива мы отправлялись в объезд Рыбачьего полуострова. Едва вышли в океан, как нас встретил шторм. Пароход стало раскачивать с боку на бок, точно в люльке. Чрез некоторое время ветер рвал сильнее, производя грозное волнение. Волны одна за другой бежали чрез палубу, и мы шли, так сказать, под водой. Плеск, удары волн сливались со страшным ревом океана. На пароходе то что-то треснет, то с грохотом упадет. Бодрость уступала страху, который все больше овладевал нами, состояние было слишком угнетенное; тут вспоминалось все дорогое — и суша, и родные, и семья. К счастью, мы шли в эту ужасную бурю недолго и завернули в колонию Цип-Наволок, где переждали шторм.
[163]
В этой колонии население норвежское, проживает в 8 дворах. По разведению скота (45 штук), зажиточности, замкнутой жизни, колония скорее похожа на финляндские колонии.
Церковь в Печенгском монастыре
Здесь я обратил внимание на особые строения и спросил о них у сопровождавшего меня матроса, так как из колонистов никто по-русски не говорил. Оказалось, что ранее в Цип-Наволоке существовало большое становище, куда стекались поморы на весенние промыслы. О прежней промышленной жизни красноречиво говорили уцелевшие рыбацкие станы, больница, православный храм и пр. В 20 верстах от Цип-Наволока мы миновали цепь Зубовских островов с колонией Зубовской, из одного финляндского двора. В этой колонии я видел также рыбацкие станы, но теперь становище заброшено промышленниками.
[164]
Проехав еще 30 верст, мы приблизились к колонии и становищу Вайдо-Губа, лежащим на самом севере Рыбачьего полуострова. Становище это служит таким же главным промышленным пунктом весною на западном Мурмане, как Гаврилово и Териберка, — летом на восточном. В мою бытность становище, конечно, бездействовало, станы были заколочены, но весною оно привлекает до 1000 рыбаков и 170 зуев. Промышляют на 200 посудинах, грузится более 25 судов треской.
В колонии 3 норвежских и 8 финляндских дворов, поселившихся с 1865 года. Колонисты занимаются рыболовством, скотоводством и живут безбедно. На берегу меня встретил колонист норвежец Пильфельд, слывший за первого богача на Мурмане. Он пригласил меня в свой дом, прекрасный по внешности и внутри. Дома мне был предложен стол, уставленный всевозможными питиями и яствами норвежского произведения. Сам Пильфельд старался быть крайне любезным и даже приниженным, видимо, заподозрив во мне лицо, почему-то могущее иметь официальные притязания к его делам на Мурмане. Я раньше слышал о Пильфельде многое. Он записался русским колонистом, выучился русскому языку, попал в печенгские волостные старшины и свил на русской территории прочное гнездо. У него не мало промышленных и грузовых судов, не мало рыболовных снастей, свои станы, образцовое хозяйство. В семье Пильфельда никто не обмолвится русским словом; дети обучаются в Норвегии, и сам он обретается там постоянно, чувствуя себя как дома — словом, если жизнь Пильфельда вы
вернуть на изнанку, то несомненно, что он с ног до головы предан Норвегии, только карман его толстеет от русских сил и на русской земле. Впоследствии я видел Пильфельда в Норвегии, но там он был совсем не тот: в Норвегии этот русский колонист отвечал мне неохотно, говорил заносчиво, с пренебрежением, сводя мысленно обращение со мной к одному: «ведь мы с вами не в России».
Сидя у Пильфельда в колонии, я спросил его:
— У вас работают покручники?
— Нет, я в поморье народа не беру, он ко мне приходит сам и нанимается в работники. У меня жить легко и сытно; иные живут по пяти и больше лет.
— Отчего же норвежцев не берете?
— Наш люд требовательный; подавай им свинину, сало, кофе; русский же человек доволен хлебом да треской; к тому же норвежцы больше способны ловить на поддев, а на русском берегу ловят ярусами.
— А рыбу где продаете?
— Нам ближе сбывать норвежским купцам.
[165]
— Почему же не русским торговцам: ведь их бывает в Норвегии сотни?
— Мы продаем за деньги, а русские больше меняют хлеб на рыбу.
— Однако, русские промышленники ловят с вами в одном становище, а везут на свои рынки, хотя ехать ближе в Норвегию.
— Так уж оно ведется давно. Вы как думаете? Моя рыба тоже попадает в Россию, но только чрез норвежские руки. Архангельские рынки требуют очень много рыбы. На них сбывается весь улов русских берегов, а также и наших, особенно низший сорт рыбы.
— Какой же лучший сорт?
— Это хорошо очищенная, без хребтовой кости, треска; она солится и вялится на солнце. Такой сорт называется лабарданом, русские приготовляют его мало, а из Норвегии он идет в Италию и Францию.
— Ваша колония северная; я думаю, климатические условия здесь тяжелые?
— Особенно жаловаться грешно. Зимою не бывает выше 20°, зато летом жаркий день считается с 15°. Ветер и бури очень часты; зимою при ветре мороз становится невыносим. И растительность порядочная: колонисты накашивают сена для всего скота. Садят картофель, и выростает. Я пробовал выращивать редиску, тоже растет, но поспевает поздно.
Затем Пильфельд показывал мне свое хозяйство. Я видел хлевы, конюшни (у него две лошади) с деревянными полами, особыми местами для каждого животного и всеми удобными приспособлениями для лежки и корма скота. Смотрел также помещения для рабочих, кухню и печь, выпекающую в сутки куль ржаной муки. Всюду замечались удобства и чистота. В конце концов, Пильфельд стал угощать меня даже шампанским.
Из Вайдо-Губы мы поехали на юг, вдоль восточного берега Варангерского залива, мимо двух финляндских колоний: Земляной (40 дворов) и Червляной (11 дв.).
Один из колонистов водил нас внутрь полуострова и указывал на залежи кроновой краски. Мы пришли к небольшой безименной речке, шумно бежавшей в каменистых берегах. По фарватеру неслась чистая прозрачная вода, но у берегов, соприкасаясь с грунтом, она окрашивалась в пурпурный цвет. На берегах под камнями лежит кроваво-красный слой песку, который настолько густо смешан с кроном, что достаточно бросить горсть песку в речку, как вода тотчас побагровеет. Вообще берега этой речки изобилуют краской, никому еще, вероятно, неизвестной своим месторождением,
При дальнейшем пути, мы спустились в юго-восточный угол [166] залива, где нашли колонию Малую Мотку, с 4 норвежскими дворами. Здесь только один двор приписной, а остальные колонисты проживают с десяток лет по паспортам.
Дом общежития в Печенгском монастыре
За колонией, на открытой поляне, виднелись палатки, у которых копошились люди, собираясь, точно солдаты, куда-то в поход. Это был телеграфный стан.
— Очень кстати подъехали, господа. Здравствуйте, — приветствовал нас телеграфный чиновник.
— Почему так? — спросил кто-то из нас.
— В этой губе мы работы уже окончили, и надо перебираться в другую. У нас рабочие, провиант, инструменты, и все это приходится переправлять на двух карбасах — без буксировки невозможно. Вот и сидим у моря да ждем погоды. Теперь вы нас подтащите в следующую губу.
[167]
Чиновник отдал приказание рабочим, и карбасы быстро стали нагружаться разными принадлежностями стана. Я вступил в разговор с чиновником.
— Скажите, большая линия ведется?
— Немаленькая. Телеграфное сообщение существует до г. Кеми, а ныне линия пойдет от Кеми на Кандалакшу, Колу; отсюда предполагается проложить три ветви: на Гаврилово, Вайдо-Губу и до норвежского телеграфного пункта. Я работаю на последней ветви и иду теперь на колонию Печенгу.
Гостиница в Печенгском монастыре
— Трудно работать?
— Очень даже. Случается утверждать столбы на высоких скалах — там выбивать ямы медленно и тяжело, солнце висит над головой и палит весь день. Просто с рабочими не сбиться; иные отказываются от работ и не берут меньше 20 рублей в месяц на всем готовом. При проведении линии в Вайдо-Губу, у моего товарища рабочие забастовали, он хотел их удержать невыдачей жалованья, так они без получки сбежали. — Значит, нелегко.
[168]
Наконец, все собрались, и пароход повел на буксире два баркаса с живым и мертвым грузом. Надо было отыскать губу Потайную и оставить там груз. Прошли 2 — 3 версты и повернули обратно, будто бы прозевали искомую губу. Присматривались, приглядывались к берегу, а губы нет как нет. Телеграфный чиновник беспрестанно кричал с карбаса, что губа где-то здесь, где-то очень близко от колонии Малой Мотки. Снова сделали оборот, проехали слишком 6 верст, а губы все-таки не нашли. Капитан вывел заключение, что губа Потайная вполне отвечает своему названию, и для ея отыскания потребуется немало времени. Решили подтащить карбасы поближе к берегу и предоставить розыски спрятавшейся губы самому чиновнику.
Выезжая из Маломотовской губы, мы с интересом наблюдали, как тучами проходила рыба сайда, преследуемая массою чаек. Последние с жадностью впивались когтями в добычу, вытаскивали ее из воды и уносились в высь. Рыба укрывалась всевозможными способами: плескала по воде хвостом, кувыркалась, прыгала.
Приехав в Печенгскую губу, я оставил пароход, так как он отсюда направлялся чрез Варангерский залив за динамитом в Вардэ, а я намерен был побывать в населенных пунктах южного берега этого залива. Здесь ходит пароход мурманского общества «Трифон», делая рейсы от Печенгской губы вдоль русского берега до г. Вадзэ, а там передает пассажиров, едущих в Вардэ, на норвежский пароход.
Печенгская губа вдается в материк узкою полосою, с мало-скалистыми берегами, покрытыми густою травою и кустарником. В этой губе, как и Кольской, водворилось несколько колоний: Печенга, Гагарка, Баркина, Княжуха, Трифонова и Оленья Горка.
Колонии скучились в конце губы; оне имеют от 6 до 26 дворов и населены корельскими православными колонистами. Жизнь в печенгских колониях держится тем же скотоводством и рыбными промыслами, как и в других колониях. Я пожелал осмотреть здесь монастырь, о котором слышал ранее, как о самой глухой северной обители; монастырь стоит в стороне, в 18 верстах от колонии, и потому я взял лошадей в Печенге.
Монастырь составляют старая и новая деревянные церкви, братское общежитие, гостиница и надворные службы. Он живописно раскинулся на р. Печенге, которая быстро несет чистые воды среди высоких песчаных берегов в морскую губу.
При мне в Печенгской обители насчитывалось до 40 человек братии; из них один игумен, 4 иеромонаха, 3 иеродиакона и 7 неслужащих монахов; остальную часть составляют послушники и те «годовики», которые, по данному обету, приходят в монастырь и работают в течение года по доброй воле, бесплатно.
[169]
Пазрецкий погост. Церковь Бориса и Глеба
[170]
Сенокосы здесь прекрасные; есть огороды, где растет картофель, лук и пр.
Из скота содержится 8 коров и 5 лошадей. Чего не хватает в продо[во]льственном отношении, то привозится из Соловецкого монастыря, которому подчинена обитель. Проводить по монастырю и указать его примечательности любезно предложил мне казначей о. Эммануил. Я осмотрел ризницу, ходил по церквам и в новой, между прочим, обратил внимание на жернова.
— Об этих жерновах, — заметил о. казначей, — существует предание. В XVI столетии иноверцы разорили в Коле монастырь. Из него пришел сюда известный просветитель лапландского народа, преп. Трифон, и для основания храма принес на себе эти жернова. Он построил храм и начал было крестить местных лопарей, но закоренелые вожаки идолопоклонства сугубо его преследовали; проповедник удалился и скрывался в пещерах. Одна из таких пещер сохранилась и поныне на берегу губы Пазы, под именем Трифоновой.
— Следовательно Трифон далеко удалился, потому что Паза лежит в пределах Норвегии.
— Да, ведь они, нехристи, как над ним издевались-то. Попробуйте спросить у лопаря, почему у него лысая голова, он непременно ответит, что случилось это от Бога в наказание, зачем их предки нападали на Трифона, оказывали ему презрение и трепали его за волосы. А все-таки гонения прекратились, и Трифон стал явно проповедывать христианскую веру. Потом открыто поселился в Печенгской губе и там вскоре, на месте нынешней колонии Печенги, основал монастырь во имя св. Троицы, где спасалось до 100 монахов.
— Что же сделалось с этим монастырем?
— Когда начались на севере войны, к обители приплыли на кораблях шведы и, как ни сопротивлялись монахи, неприятель перерезал их, разграбил монастырь и сжег его до основания. Да, я вам сейчас представлю вещественное доказательство. Пожалуйте за мною, — добавил о. Эммануил и повел меня в угловое помещение церкви; здесь он указал на витрину, где лежал обуглившийся кусок из сплава какого-то металла и пережженной кости.
— Смотрите, что мы нашли. В Печенге вынимали землю и откопали вот это самое. Теперь ясно, что монастырь был сожжен, а с ним сгорела и убогая братия.
— Для чего же там рыли землю?
— А разрешено перенести туда Печенгский монастырь. Конечно, как перенести?.. Здесь все упразднят, а там построят вновь. Уже камень доставлен под бут, завод кирпичный поставлен, на нем работают «годовики».
[171]
— Что же с колонистами будет?
— Их избы монастырь относит на свой счет в другие колонии, а им и ладно. У другого хата старая; к ней бревешек прибавят, сложат и будет новая. Все это орудует наш игумен. Монах он нестарый, изворотливый; там, в Питере, он знает, кто может жертвовать деньгами, кто леском, — одним словом, — человек ходовой.
Затем мы ходили с дом общежития, монастырскую гостиницу для богомольцев и на сенокосы.
В гостинице о. Эммануил предложил мне обед, такой вкусный и сытный, что стоит привести его меню. Подавали: селедку с луком, малосольную семгу, холодное со свежими огурцами и свежей семгой, щи из кислой капусты с палтусиной и семгой, — кашу пшенную и морошку со сливками. За обедом о. казначей угощал меня каким-то старым вином, довольно вкусным и крепким. При последнем блюде он заметил:
— Эта ягода — испытанное средство против цынготных заболеваний. У нас ея заготовляется в прок изрядное количество, и братия ест ее в сушеном, вареном и моченом виде. И ныне наш игумен отсутствует по той причине, что находится на Аинских островах, где наблюдает за сбором морошки. Он сегодня хотел вернуться; может быть, повидаете его.
Вскоре после обеда, поблагодарив о. Эммануила за любезный прием, я уехал из монастыря и игумена не дождался.
На обратном пути, в Печенге, к моему удивлению, меня встретила целая толпа колонистов, снимая шапки и низко кланяясь.
— Зачем вы собрались?
— Прошение подать! жалобу принести! — раздались голоса; причем один колонист приблизился ко мне и подал лист бумаги. В нем они жаловались на Соловецкий монастырь и поясняли, что, после того, как ему разрешили построить в Печенге новую обитель, он переносит из нея дворы в другие колонии и незаконно обездоливает последние в отношении покосов, лесов и семужьих ровов на р. Печенге. Больше сетовали на игумена, который будто бы без всякого права завладел Аинскими островами, издавна принадлежавшими им, колонистам, и приносившими хороший доход по сбору морошки и сена.
— Вы бы обратились к местным властям, — посоветовал я им.
— Было дело. Посылали прошение не раз — ни слуху ни духу, — говорила толпа.
— Еще пошлите, и, вероятно, расследуют.
— Толку-то в посылке никакого, поэтому мы к вам лично. Защитите; у монастыря — сила, а мы — народ темный.
[172]
— Я не имею права входить в разбор жалобы, — отвечал я, и мне оставалось только пожалеть бедных тружеников, хотя жалоба их была справедлива.
На пароход «Трифон» я попал к вечеру и, утомленный, лег спать. Вдруг ночью меня будит прислуга и сообщает, что ко мне приехал печенгский игумен. Я вышел в общую каюту, где, правда, сидел монах, в сообществе лесного генерала и средних лет дамы, которая, как говорили после, не один год совершает путешествие из Крыма на север с единственною целью побывать в Печенгском монастыре.
— Вам, кажется, жаловались колонисты? — спросил меня игумен.
— Не только «кажется», но и на самом деле жаловались.
— Этакий люд неблагодарный. Начальство разрешило снести Печенгу во имя будущего монастыря — и, конечно, мы и расселяем их на свой счет; строим им избы, помогаем в хозяйстве, ставим, так сказать, ничего неимущих на ноги, а они что? За благо воздают зло, жалуются, клевещут. Ну, и алчный народ эти колонисты!
Игумен, видимо, долго бы распространялся касательно причиняемого колонистами «зла», но я поспешил заметить, что с моей стороны прямого и существенного отношения к жалобе решительно нет, и поэтому лица, заинтересованные в недовольстве колонистов, могут быть вполне спокойны; затем я извинился и вышел.
Из Печенгской губы и отправился по Варангерскому берегу. Здесь образовалось четыре маленьких колонии со становищами: Малонемецкая, Столбовая, Фильманская и Ворьема. Первая лежит сейчас же за поворотом из Печенгской губы, а последние расположились в 27 верстах от первой и отделяются друг от друга расстоянием в 1/2 — 1 версту. В колониях водворилось по 1—3 двору и притом со смешанным населением; только в Фильманской проживает один семейный норвежец, Кнюцен, считающийся вторым богачом на русском Мурмане. У него есть в трех становищах все для промысловых операций: наемные работники, промысловые и мореходные суда, станы, рыболовные снасти; есть так же пароход с неводами для лова наживки. Кнюцен — тот же Пильфельд, тот же колонист, ничего общего с русской колонизацией не имеющий. Впрочем, можно указать между ними разницу лишь в том, что последний добился выборной сельской власти, завел у себя в колонии хозяйство, так сказать, старается казаться русским колонистом, а первый, напротив, действует прямо, без всякой маскировки. Кнюцен физического труда никакого не несет, равно не несет такого труда и семейный работник, сын его. Отец играет роль владельца промысла, а сын
[173]
Город Кола
Что же касается варангерских становищ, то они малы по промышленной производительности и состоят большею частью из земляных станов; в них промышляет от 20 до 60 человек и непременно летом. Во всех становищах рыбаки придерживаются системы «покрута» за исключением Малонемецкого, где ловят лопари на артельных условиях.
От колонии Ворьемы, стоящей на пограничной реке с тем же названием, начинается уже норвежский берег и, как известно, западный русский Мурман кончается. Сравнивая его с восточным, увидим некоторую разницу. Первый по числу колоний больше, зато самые колонии первого населены гуще. По национальности в восточных колониях преобладают русские, а в западных — финляндцы. Скотоводство сильно развито на западном берегу, потому что там чаще встречаются отлогие места, с травою; напротив, восточный берег скалистее, раскидывается внутрь материка тундрами и больше способствует оленеводству. Относительно рыбной промышленности следует сказать, что на западном побережье ярусами ловят реже, а распространен способ удебный.
Что же касается пришлых поморов, то весною их появляется на западном Мурмане до 1.000 человек а, с наступлением лета, 2/3 этого количества переселяется на восточный берег.
От колонии Ворьсмы мы проехали около 60 верст до губы Пазы, и пароход бросил якорь. Я отправился на шлюпке к самой северной православной церкви, сооруженной во имя св. Бориса и Глеба. Сначала путь лежал по губе, потом по р. Пазреке, представляющей собою два плеса. На высоких скалистых берегах попадались красивые дачные домики, из которых впоследствии на пароход село много норвежцев, ехавших в Вадзэ. Норвежские владения простираются до половины второго плеса и обозначаются [175] столбом, сложенным на берегу из камней. За этим столбом на правом берегу прячутся в густом березняке старая и новая церкви, и тут же в низине скрывается Пазрецкий погост лопарей, а за ним снова начинается Норвегия. Таким образом, русское селение с церквами стоит на конце узкой полоски, и попасть в него летом нельзя иначе, как через норвежскую территорию.
В погосте я встретил священника отца Константина, который любезно пригласил меня к себе. Прежде всего батюшка выразил сожаление, что в Пазрецкую местность очень мало заглядывают русские, а больше являются иностранные путешественники и живут по несколько дней. Так, три года назад приезжали два англичанина и пробыли, живя в грязной лопарской веже, целое лето, лишь из одного только удовольствия ловить в Пазреке семгу.
— Я десять лет веду книгу, — сказал священник, — и прошу путешествующих записывать свои фамилии. — Он подал мне книгу и прибавил: — Не угодно ли полюбопытствовать — все иностранные гости.
Правда, стояли английские, французские, голландские имена; записал и я свою фамилию.
— Да, англичанин и француз — народ любопытный, любознательный, — снова заговорил батюшка, смотря бесцельно в открытую книгу. — Ведь надо же притащиться, скажем, из Лондона за каким пустяком, как половить семгу. Поди, нашего русака и за делом не прогонишь.
Я вполне согласился с отцом Константином и прибавил, что проехал весь Мурман, останавливался, жил в колониях, встретил одну только русскую даму из Крыма, между тем иностранцев видел несколько.
— Вот и теперь, — сказал я, — остались на пароходе два молодых англичанина. Со мною они едут от Печенгской губы; дорогою все заглядывают в морскую карту, делают в книжках пометки, набрасывают карандашом рисунки наших судов. Да, кстати сказать, варангерский берег небезинтересен в международном отношении, как русско-норвежская граница.
— Ох, уж эти границы, — вздохнул батюшка. — Мне известно по документам — в половине XVI века царь Иоанн Грозный дал игумену Печенгского монастыря, Гурию, грамоту, которою жалует братию морскими губами: Мотовской, Лицкой, Урской, Пазой и Нявдемской. В 1826 году была утверждена конвенция, и Россия потеряла до 800 квадратных верст, и в эту площадь вошли Паза и Нявдема. Не так важны губы, как берег от реки Ворьемы до Пазы.он самый лучший промысловой; его долго будут помнить наши рыбаки — поморы. Наконец, обретали на этом берегу остатки православных крестов. Отсюда ясно, что здесь про[176]мышляли русские на своей земле и водружали, по обыкновению, на пустынных местах кресты.
В дальнейшей беседе отец Константин сообщил мне относительно границ любопытный рассказ, который хотя и кажется анекдотичным, но тем не менее его выдают за факт. Норвежцы, будто бы, желая завладеть промысловым берегом, посулили русскому чиновнику мешочек червонцев, если он устроит им это дело. Чиновник соблазнился предлагаемой данью и сделал так, как угодно было норвежцам, причем, чтобы православная церковь не очутилась на норвежской земле, выделил для нея указанную полоску. Такой гнусный поступок был наказан смертью. Под верхним слоем золота оказались обыкновенные медные монеты. Предатель пришел в бешенство и тут же повесился. После я от многих слышал этот рассказ с заключительными словами: «туда ему и дорога, Иуде».
Затем я побывал в обеих церквах. Древняя представляет собою развалившуюся деревянную избу. Церковная утварь в ней ветхая и относится к отдаленным временам. Видел, например: деревянный подсвечник для свечи, с которою ходит при служении диакон; смотрел священническое облачение, вышитое одноглавыми и двуглавыми орлами. Эти орлы, как объяснил батюшка, обозначают переходное состояние в эпоху царя Грозного, которым облачение и было прислано в дар храму. Над райскими вратами и по бокам висят железные подсвечники. В иконостасе, между прочим, останавливают на себе внимание: по древности — образ Иоанна Богослова, с надписью «Иван Богослов», и по оригинальности живописи — образ Богородицы, где Богоматерь изображена прядущею нитки. Призывает людей к молитве не колокол, а било — железный полукруг, на подобие шины. Новая церковь заложена лишь в 1870 году, в бытность великого князя Алексея Александровича, от которого имеются в храме пожертвованные образа.
Поблагодарив отца Константина за радушный прием, я отправился из губы Пазы в норвежские города Вадзэ и Вардэ.
Эти города имеют одну и ту же физиономию: изрезаны гладкими каменными дорогами; дома исключительно деревянные, всевозможных уродливых форм, покрыты большею частью, за дороговизною леса, дерном. Те же в них санитарные условия, от которых можно прийти в ужас. Вонь и смрад заявляют о себе еще в то время, когда вы приближаетесь к городу, в особенности к Вардэ, который от китобойных заводов буквально пропитан запахом жира. На берегу вонь ударяет вас точно палкой по носу, вызывает тошноту и одурение. Да, и не мудрено, если, при разделке рыбы, головы и внутренности бросаются на берегу; тут же сваливаются и отбросы от перегона трескового жира.
[177]
Все это разлагается на солнце и распространяет убийственный, заразительный запах.
Городское население показалось мне угрюмым, несловоохотливым; смотрит на русских как-то подозрительно. Может быть, за кратким пребыванием, в этом определении я ошибаюсь, но во всяком случае последнее в норвежцах резко выделяется. 2-го августа, я был уже в Коле, самом северном уездном городке, оставшемся ныне «за штатом». Он стоит на мыске, между реками Туломой и Колой, и смотрит в Кольскую губу. Кола именуется городом, конечно, вследствие присвоенной ей администрации, а во всех других отношениях она просто-напросто поморское село с сотнею дворов и пятью сотнями душ обоего пола. Улиц нет, дома старые, кривые, в беспорядке разбросаны. Среди города стоит каменный храм во имя Благовещения.
Лопарская тупа
Летом коляне занимаются рыбными промыслами, и мужчины поголовно уходят в море; остаются только женщины да чиновники местных учреждений. Зимою коляне бездействуют — нет ни работ, ни промыслов, и они проживают то, что заработали летом. Торговля сосредоточена в руках 2—3 лавочников и, как мне передавали, негласных торгашей, на которых власть имущие смотрят сквозь пальцы.
[178]
Я думал, что в таком отдаленном уголке живется скучно, но на самом деле ошибся.
— У нас очень весело, — говорила мне одна колянка, — не заметишь, как время бежит. Особенно летом привольно. Кругом сутки светло; солнышко ни на минуту не закатывается, только лето короткое. Днем работаем по дому, а вечером гуляем, песни поем, катаемся и даже иногда, в тихую погоду, выезжаем в ближайшие колонии. Зимою собираемся на вечера: кто в карты играет, кто танцует — бывает весело. Танцуем под песни и под гитару, на которой у нас отлично играет казначейский чиновник.
Что кольские обыватели любят песни, я сам убедился. Когда пришлось порядочно ожидать отхода парохода, то мимо нас по направлению от Колы к взморью постоянно скользили лодки, переполненные людьми, и с каждой непременно раздавалась какая-нибудь русская удалая песня.
Когда именно возник этот интересный городок дальнего севера, ни в каких летописях не найдено, но говорят и пишут, что основание Колы покрыто седою стариной. Чуть ли не в XIII столетии пришли сюда новгородцы и стали заниматься в губе рыболовством, построив на берегу вольный рыбацкий поселок, послуживший зачатком нынешнего городка.
Кола за свое существование пережила много разных преобразований — гражданских и военных; подвергалась нападениям шведов и норвежцев, была нередко разграбляема нёприятелем, сгорала дотла и все-таки снова воскресала.
Одновременно с основанием Колы начались и наши мурманские промыслы. К новгородским выходцам присоединилось беломорское население, и ловить в губе стало тесно. Тогда поморы из губы подвинулись сначала на запад, а потом на восток. Поэтому Кольская губа и разделила Мурманский берег на восточный и западный.
Не знаю, в каких размерах существовал в древности промысел, но ныне Мурман, по собранным мною статистическим данным, привлек из Кемского и Онежского уездов более 4 тысяч поморов, которые, выезжая из 18 становищ, ловили на 1.000 судов. Пойманная рыба была погружена в 165 судов и отправлена преимущественно на архангельские рынки. Количество ея выражалось в 800 тысяч пудов, из печенок от этой рыбы было вытоплено 40 тысяч пудов жира. Весь рыбный продукт по ценам на местах лова стоит более 500 тысяч рублей. Дела о колонизации Мурмана, хотя идут тихо, во все-таки лучше, нежели до 1868 г., когда был обнародован закон о льготах для переселенцев на север. Теперь на Мурмане считается 40 колоний с 270 дворами. Производительная сила их выражается в 370 семей[179]ных работниках и в 240 наемных. Все колонисты имеют для рыбных промыслов более 200 судов. Для подспорья в быту, колонисты содержат более 3.000 штук скота, причем половина приходитсн на оленей.
Преобладающий элемент в Мурманском крае — финляндцы; затем русские и норвежцы. Инородцы живут лучше, богаче; они давят русских и ставят их в зависимость.
IV.
Из Колы я решил переправиться чрез Лапландию к Белому морю. Обычных дорог здесь нет. Зимою от с. Кандалакши, лежащего в северо-западном углу моря, до Колы тянется тропа, по которой бегают олени, запряженные в кережи-сани, без полозьев, на подобие лодочки, нередко обтянутые сверху парусиной. Летом же переправа совершается на карбасах чрез озера и реки, но где встречаются пороги, путник принужден делать обходы, именуемые тайболами. Конечно, вся дорожная часть исполняется лопарями; они и оленями управляют, и на карбасах ездят, и таскают за спиною крошни с багажем. Со мною шел телеграфный инженер г. М., и четыре лопаря несли наши скудные пожитки. Г. М. был мне попутчиком на пол-дороги, далее он должен был свернуть в сторону к рабочему стану, который вел по Лапландии телеграфную линию. Сейчас же за городом нам пришлось подниматься на высокую гору Соловаровку. Трудно было идти по извилинам и камням.
С горы открывался вид на тундру и Кольскую губу, удаляющуюся к океану. Я спросил лопарей, не знают ли они, откуда эта гора получила название, не было ли здесь когда-нибудь производства соли?
— Не слыхали, барин, — ответил лопарь Семен. — Надо полагать, за то ее прозвали так, что солоно по ней подниматься.
Спустившись, мы подошли к р. Коле, где встретили урядника, как оказалось, занимавшего здесь таможенный пост.
— Какое же ему вверено расстояние для охраны? — спросил я своих проводников.
Один из лопарей махнул левою рукою в одну сторону, а правою в другую и флегматично заметил:
— Сюда — до св. Носа, сюда — до Финляндии.
— Мы уйдем дальше, и он уйдет в Колу, — вставил другой.
Отсюда наш путь лежал по р. Коле, которая начинается внутри Лапландии плесом и на своем протяжении делает несколько таких плесов, именуемых местным населением озерами. Из главных, по величине, считаются: Мурдозеро, Пулозеро, Колозеро.
[180]
Плесы занимают пространство 10—20 верст; они неглубоки, берега частью каменистые, частью песчаные, с тощею растительностью.
Как ни пустынны и бедны природою эти озера, но для населения они имеют промышленное значение; в них лопари ловят кумжу, форелей, щук, сигов и пр.
Местами р. Кола завалена порогами, поэтому их приходилось обходить тайболами. По тайболам обыкновенно вела узкая тропа, извиваясь по болотам и торфяникам, а если где и попадался лесок, то низкий, тщедушный, корявый.
Остров Маланья на Имандре
Наши спутники сами по себе больше молчали, даже на вопросы отвечали кратко и лениво. Лопари — народ вообще несловоохотливый да и заняты они были своим делом крепко: на карбасе сильно работали веслами, а по тайболам не отставали от нас, обливаясь потом под крошнями. Только один Семен оказался как-то развязнее своих земляков.
— Прибыльное это озеро, — сказал он после суточного путешествия, когда мы ехали по Пулозеру.
— Должно быть, рыбоводное?
— Рыба особь статья, — отвечал он, — а есть еще промысел. В Пулозеро течет речка, махонькая, без всякого прозвища. В ней лопари промышляют жемчужную раковину. Беда, что цены жемчугу не знают.
[181]
— Кому же сбывается он?
— А приезжают сюда издалека покупатели; они что дадут, то и ладно. Другое дело — кандалакшские ловцы; они продают в Архангельск, а лопарь не полезет; он несмелый, темный, дальше своей земли лопской никуда не ступит.
Расноволоцкая станция
В конце Пулозера г. М. предложил мне посмотреть строящийся здесь телеграфный дом, где будет жить чиновник и контролировать известный участок. В доме складывались печи и вставлялись рамы. Г. М. сообщил, что пройдет месяц, и дом будет совсем готов, поспеет как раз к тому времени, когда откроется передача депеш от Кандалакши до Колы. Чем-то странным казалось это сооружение, украсившее берега безлюдного, пустынного озера, но в то же время оставалось приятное впечатление, что свет культуры стал проникать и в нашу Лапландию. На Колозере мы привалили к Мисельскому погосту, но там никого не было. Все лопари разбрелись по озерам для рыболовства. Они живут на берегах все лето во временных жилищах-вежах, сложенных конусообразно из кольев и покрытых мхом. Пол вежи устилается оленьими шкурами, а вверху оставляется отверстие для дыма.
[182]
В погосте стоят черные убогие тупы — постоянные жилища лопарей. Размером тупа в 11/2—2 саж.; стены срублены из тонких бревен; потолок в большинстве случаев не под крышей, а обложен дерном. В стенах врезаны 1—2 конца и маленькая дверь, в которую лопарь не входить, а лезет на четвереньках. Внутри, в углу стоит камелок (печь), сложенный из дикого камня. Он поднимается до самого потолка и трубы не имеет, а, вместо нея, сияет черная дыра, чрез которую из тупы видно небо. Лицевая сторона совершенно открыта и дает возможность ставить дрова дыбом — словом, лопарский камелок отнюдь не походит на русскую печь, а скорее напоминает камин. У одной стены нары, а вдоль других — тянутся скамьи. В тупе 1—2 стола.
У стен прибиты полки, где хранится глиняная посуда. Вообще внутренность тупы соответствует внешности и носит печать неряшливости и неопрятности лопарей.
Отличительный характер лопарских погостов заключается в том,, что тупы в них разбросаны и ютятся в ложбинах, дабы не очень донимала обитателей их снежная пурга.
— Живут же так люди и довольны своей судьбой, — сказал я, идя с проводником по погосту.
— А чего ж не жить, — отозвался все тот же Семен. — Лопин здесь родится, здесь и умирает. Да для нас ничего нет краше тундры да олешков. Проехать зимою по тундре куда как приятно: самому в совичке тепло, а вкруг морозно, вьюжно. Опять же с холоду в тупу ввалиться, да поспеть к вяленой оленчане — ведь это праздник лопину. — Слова эти Семен сказал с каким-то особенным восторгом.
— Все так, да пустынно, дико, непроходимая тьма в народе.
— А лопину не надо боле, что есть. Живет он не хуже своих отцов — и ладно. Куда ему еще...
— Вот это-то и худо, что он не желает жить лучше. Его надувают, а он не смекнет.
— Вы разве барин знаете, как нас обманывают? — вдруг спросил меня Семен.
Я сообщил ему, что слышал, как лопарей эксплоатируют разные торгаши и кулаки. Рассказал об отставном чиновнике, который проживает в Коле и снабжает масельских лопарей съестными продуктами без всяких торговых документов. Прежде всего этот чиновник лопаря угостит водкой до опьянения, а затем обсчитывает, обмеривает, обвешивает его. В прошлую зиму чиновник-кулак ставил в кредит лопарям капорский чай 80 коп. за фунт, соль по 60 к. за пуд, куль муки 9 р. 20 к., причем угощение записывалось также на счет лопарям и, конечно, не без барышей.
Все это лопари выслушали с большим вниманием.
[183]
— Точно, это самое бывает, — подтвердил Семен. — Лопин видит обман, но не ссорится; уж, видно, ему от Бога положено молчат супротив всяких обид.
— Ведь главным образом лопари занимаются оленеводством и рыболовством?
— Именно. Зимою промышляем шкурами, а по лету проживаем вокруг озер.
— А как продовольствуетесь?
— У нас все свое. Только муку, соль и еще кое-что прикупаем, когда продадим свой товар.
Лопари — народ полудикий, полукочующий; он не имеет понятия о значении памятников, поэтому и не оставляет их. Специалисты делали попытки составить точную историю Лапландии, но напрасно. Впрочем, она составлена при наличности отрывочных сведений, да и то заимствованных от народов Дании, Швеции и Норвегии.
С сожалением я удивлялся, как это до сего времени не проникнет в Лапландию народный культ.
— Здесь, мне кажется, — говорил я, — можно завести хотя небольшое хозяйство, заняться новыми промыслами. Думается, что содержание молочного скота, лесные промыслы, ископаемые продукты возможны — отчего бы не попробовать лопарям.
— А знаете что! — как бы озаренный какою-то мыслью, воскликнул г. М. — Сама по себе культура — вещь прекрасная, но она вредна для Лапландии.
— Это почему же?
— Лопарь смирный, кроткий, честный, а появись в его стране культура и, поверьте, чрез десяток лет нашего лопаря не узнаешь; к нему привьется всякая гадость, народятся разные порочные элементы.
— Однако и теперь они есть, но народ не развращается.
— Настоящий лопарь дальше своей Лапландии шагу не сделает, а тогда, в силу культурных операций, он пойдет за пределы родины и принесет сам домой немало соблазна.
Далее вдаваться в детали этого вопроса я не мог, так как подробно не изучал этого народа, и потому уклонился от дальнейшего разговора. Я только думал одно, что лопари — совсем забытый народ в России и достойный всякого сожаления, тем более, что у него сохранилось редкое по нынешним временам качество — это честность.
За Колозером мы переходили с 1/2 версты водораздел лапландских вод и поехали озером Пермесом, от которого воды изливаются в Белое море. С Пермеса показались вдали горы, время от' времени окутываемые группами светлых и темных облаков.
[184]
— Кажется, близок и хребет Хибинских гор.
— Ну, не скажите, барин, — заговорил Семен. — Лопская местность нами измерена в точности; скажу, что отсюда до Хибин будет хороших 40 верст. Оне на глаз так показываются, потому высота у них непомерная; ведь на них снег не тает, почитай, с сотворения мира.
Затем снова проходили тайболой и пришли к громадному озеру.
— Вот и наша кормилица Имандра, — сказал один из лопарей, когда последние сели на берегу, чтобы освободиться от крошней.
— Она вас кормит?
— А как же! Много кормит. Настанет лето, сколько лопари выловят в ней рыбы — и для себя, и для промысла, а ведь нас в Лопской земле, почитай, две тысячи.
В начале пути по Имандре мы остановились на Расноволоцкой земской станции. Подобных станций, кроме указанной, считается по дороге от с. Кандалакши до г. Колы четыре: Зашеечная, Экостровская, Масельская и Кицкая. Станции сдаются с торгов от Архангельского комитета за 200—300 р. в год. Арендаторами обыкновенно являются зажиточные крестьяне из поморья и кольские мещане, но сами они избегают натурального обязательства, а подряжают частным образом лопарей за 40—50 р., которые, как уже сказано, и возят проезжающих, давая на каждого зимою двух оленей, а летом, вмесго одного оленя, двух провожатых.
В Расноволоке весною стекается весь «покручный» люд, идущий с родины на мурманские промыслы, поэтому здесь устроены три казармы и церковь. Из Расноволока поморы расходятся в стороны. Одни идут на Ловозерский погост и разветвляются по становищам восточного берега, а другие тянутся на Колу и попадают на западный берег. Во время движения на промыслы в Расноволоке можно видеть и хозяев, снабжающих покручников деньгами на дальнейший путь, и полицейских чинов, записывающих рабочий люд; здесь поморы меняют оленей, закупают провизию, рядятся с лопарями, словом, Расноволок тогда оживляется, суетится, шумит. В Лапландии поморы проходят большие пространства, не приваливая к жилым помещениям, ибо их на пути имеется крайне недостаточно. На этих пространствах лопари сворачивают оленей в лес для кормежки, и тогда поморы должны ночевать под открытым небом, в стуже, на снегу. В Расноволоке скучивается иногда до 900 человек в день, и казармы не могут вместить такого числа, поэтому несчастные набиваются на нары сверх нормы и даже валяются на полу, плотно прижавшись друг к другу. Во всяком случае лучше спать в тесноте и тепле, чем на свободе, да в холоде.
[185]
Казарма — бревенчатая изба с тесовою крышей; длиною 6 саж., шириною — 3 саж. и вышиною — 2 саж. Внутри кругом в два яруса нары, шириною в 23/4 арш. Среди нар — печь до самого потолка одинаковой с нарами ширины.
После Расноволока вскоре потянулись по левому берегу Хибинские горы, отражаясь на безоблачном небе всевозможными формами. На вершинах их брильянтами блестел вечный снег и придавал горному хребту чудный вид. Чрез 2—3 часа пути Хибины стали понемногу теряться, удаляясь внутрь материка.
Поморская казарма
Подъезжая к Экостровской станции, мы миновали живописный островок, берега которого как бы нарочно вымощены камнями, а на верху растут красивые ели. Среди растительности мелькали деревянные кресты, напоминающие кладбище. Это был остров Маланья, где действительно лопари погребают покойников.
На Экостровской станции мы ночевали. Я опишу ев вообще, как образец. Экостровская станция представляет какую-то конуру. Всюду щели; дует постоянный сквозняк, так что отдыхать и спать даже летом невозможно. Крыша развалилась, потеряла наклонность и настолько одырявилась, что во время дождя с потолка льются целые потоки. Внутри все переломано, сгнило, состарилось и загрязнилось до омерзения. Воображаю, что происхо[186]дит здесь зимою. Тогда, по словам лопарей, быть в такой избе — все равно, что чувствовать себя под открытым небом. Нас страшно клонило ко сну, и мы, не взирая на убожество избы, расположились спать. Под утро, когда стало холоднее, свежий ветер гулял по избе и несколько раз заставлял меня переменять ложе, так что в конце концов я очутился в печке.
Отдохнув с грехом пополам на этой станции, мы расстались с г. М., и я поехал дальше. По дороге я завернул к другому и последнему поморскому пункту. В этом пункте одна казарма, при которой живет сторож Мирон. Он рассказывал мне, как ночуют в этой казарме поморы.
— Перебывает их более трех сотен. Я считал три года и бросил — надоело. Кладь и провизию оставляют на снегу, а сами набьются в казарму стоймя и, Бог ведает, как они там ложатся. Иной раз не войдут все я ночуют на холоду в парусинных балаганах. У казармы разводят костры, варят рыбу, а больше согревают чайники и пьют чай, потому дешевле и телу теплей.
От казармы оставалось проехать до Зашеечной станции, которою и оканчивался путь по Имандре. Насколько я заметил, озеро Имандра длинное, узкое; берега отлогие, каменистые, покрыты мелким лесом. Оно изобилует небольшими губами и островами, так что надо иметь опытного лопаря-кормчего, чтобы не заблудиться в заливах и среди водных курганов.
В общем кормилица лопского народа произвела на меня приятное впечатление, и это зависело, конечно, от сравнительно тихой погоды, державшейся все время перехода. Но я слышал, что Имандра озеро злое, постоянно бурное, и плавание по нем очень опасно. В штормы путник спасается на берегу и живет там; под судном целыми неделями.
От Имандры до с. Кандалакши надо пробираться частью пешком, частью озером Пинозером и р. Нивой. В начале реки, местами попадаются пороги и настолько сильные, что вода в них кипит точно в котле, оглашая окрестности страшным шумом. В конце же, за 12 верст до села, по берегам тянутся высокие Кандалакшские горы, а внизу лежит сплошной порог: вода бежит по камням. перекатывается чрез них белыми гребнями. неистово рвется и мечется. Гребни сливаются и заволакивают реку белым покровом.
Таким образом, Ледовитый океан соединяется с Белым морем чрез Лапландию внутреннею водною системою, к сожалению, недоступною для плавания судов. Вся система тянется с лишком 200 верст, из коих в общем на долю каменистых завалов приходится 60 верст. Все-таки и через эти завалы иной раз пробираются маленькие лодки, управляемые, конечно, ловкими и опытными сынами Лапландии.
[187]
V.
Из Кандалакши я поехал Белым морем. Довольно странные установлены здесь рейсы. Чтобы попасть из указанного села в г. Кемь, приходится побывать во всех селениях Кандалакшского залива, съездить на Терский берег и оттуда уже вернуться к назначенному месту. Желая попасть в Кемь, я так и катался на пароходе «Королева Ольга Константиновна». В заливе нас застиг сильный шторм. Всех страшно укачало, все лежали больными. Близ с. Керети подвернулась другая беда: пал туман. Пароход посвистывая пошел тихим ходом.
Когда мы были у Терского берега, погода стихла. Пассажиры выходили на палубу с веселыми лицами; доносился чей-то бас, кто-то сел за пианино — словом, все заметно оживилось. В некоторых терских селениях пароход брал на борт крестьян, которые говорили о перенесенном нами шторме, как об одном из немногих. «Погодишка была горазно изморная, буря стояла знатная»... — сообщали новые пассажиры. Близ Соловецких островов показался маяк. Но что это за маяк? Он так был слеп, что мы его увидали позже, чем берега островов. Содержит маяк дирекция лоции, а управляют им соловецкие монахи. Вообще Белое море далеко не может похвастаться маяками, как в количественном, так и в качественном отношениях.
Вскоре увидали Соловецкую обитель, замечательную своим образцовым хозяйством и обособленною жизнью. Сначала обрисовывались скиты на горах Секирной и Голгофе, потом открылся вид и самого монастыря, с многочисленными главами, обнесенного каменною древнею стеною. Этот монастырь привлекает массу богомольцев со всех концов России; его многие знают лично и по описаниям.
За островами внимание всех было обращено на английский пароход «Фламборо», севший два месяца назад на банку. Пароход от нас находился так далеко, что заметен был небольшой чертой. Я глядел в бинокль, и казалось, что он сидел высоко, несколько покачнувшись на бок. 0 печальной истории с пароходом среди пассажиров рассказывал какой-то норвежец.
— Этот пароход шел с лесом из Кеми в Англию, — говорил норвежец. — Он бежал полным ходом и налетел на банку с такою силой, что три парохода стаскивали, проволочный трос лопался, и то не могли тронуть с места. А потерпел он аварию по вине морской русской карты. На ней в 4 милях от Соловецких островов обозначена банка, вот пароход и держался курса в 8 милях, а там как раз лежит такая же банка. «Англичанин» ведь несется, как угорелый и в тумане, и в [188] шторм; бежит сломя голову и никому не свищет, ну, и налетел всем корпусом.
— На карте не обозначена банка, так веху должны поставить, — заметил кто-то.
— Раньше ставили и ныне приезжали, но опоздали. Приехали, увидели пароход, да, смеясь, и говорят: «напрасно мы беспокоились, тут уже веха стоит здоровая». Недавно другой пароход «Вествуд» сел близ с. Ковды тоже на банку, не показанную на карте. Ужасная небрежность.
Прибыв в г. Кемь, я перебрался на пароходе «Великая Княгиня Ксения» и отправился в Сумский посад, где намерен был оставить морские воды и ехать на лошадях в г. Повенец. Среди новых пассажиров я, между прочим, встретил двух студентов из Петербурга, которые, крайне интересуясь солнечным затмением, были на Новой Земле.
— Удачно наблюдали? — спросил я их.
— К счастию, да, — ответил один из студентов. — Правда, надежды были почти потеряны, так как все время небо бороздили непроницаемые облака, но за два каких-нибудь часа вдруг стало ясно.
— Много вынесли полезного?
— Как вам сказать... ожидали больше, чем получили. Выли, видите ли, среди новоземельных экспедиций профессора, от которых мы думали почерпнуть не мало нового, но жестоко ошиблись. Дорогою почтенные ученые рассказывали анекдоты, а на берегу постоянно переругивались.
Затем студенты передали мне интересный факт, как пароход «Ломоносов», на котором они ехали, при входе в залив Малые Кармакулы, потерял правый винт. Впереди «Ломоносова» шел военный транспорт «Самоед», имевший в авангарде паровой катер. Последний делал промеры и нашел банку, о чем сообщил «Самоеду», который моментально дал задний ход и вошел в бухту, не сделав никакого сигнала. «Ломоносов», шедший сзади и не оповещенный об угрожавшей опасности, налетел на подводный камень. Когда пароход миновал банку, отделавшись сравнительно легкою аварией, то с «Самоеда» вдруг раздался салют, приветствовавший как бы храбрость «Ломоносова». Об этом член экспедиции Казанского университета, г. Б., составил акт; пассажиры подписали его и просили капитана г. Постникова непременно дать акту законный ход.
Сумский посад — один из зажиточных населенных пунктов — раскинулся на р. Суме, в 5—6 верстах от моря. В нем более полуторы тысячи: жителей. Мужское население занимается рыболовством, а женское прекрасно вяжет кружева и вышивает узоры на белье. Посадские богачи вербуют «покрутчиков» и ве[189]дут на Мурмане тресковый промысел. Есть также судохозяева, которые занимаются меновою торговлей в Норвегии. По дороге от Сумы до Повенца беспрестанно попадаются горы; по сторонам чередуются луга, пашни и чаще участки наших северных дремучих лесов. Между прочим, ехали и на пароме чрез р. Выг. Здесь на берегу стоит село Петровский Ям, названное так в память о стоянке Петра I, во время путешествия по северу. Паромщики рассказывали, как неподалеку ходит медведь, который успел уже на глазах мужиков унести жеребенка.
— И кричит Потапыч на разные голоса, — пояснил один из мужиков.
— А именно?
— По-гагарски, по-жеребячьи. Иной раз засвистит, как полицейский, и напоследок с треском. Одного жеребенка доедает, а теперь присматривает другого.
— Вы бы убили его.
— Где ж его убить, коли он ходит ночью. Нашли крестьяне половину жеребенка, насторожили четыре ружья, да пришла лисица и стравила ружья, а в самое пуля не попала.
— А днем так-таки и не даст знать о себе?
— Бывает. Днем почнет щелкать в когти, словно косточками, сначала редко, а потом в частую, или заржет, как жеребенок, чтобы матку выманить. Хитроумный, бестия!
Из с. Ям меня повез ямщик, совершенно безусый, с юношеским лицом, просто мальчик, но, несмотря на это, он был уже два года женат.
Заинтересовавшись им, я стал его расспрашивать.
— Зовут меня Власом, — начал он. — Сам я не сватал, а сватами были отец и зять. Перво-наперво засватали по соседству в деревне — дело не выгорело. Девка ране манила, а потом отказала. Батька нашел другую Я говорю: рано мне жениться, дайте год погулять или после солдатчины. А отец мне — мать при смерти, сам я старик, работников нет, женись, или уходи прочь. Что жь думаю, эта девка согласна будет, хотя я с ней и не играл, только слово подкати — и готово. Обмыслил, да и решил жениться. Начали облаживать свадьбу о великом мясоеде; мне в ту пору не хватало до 18 лет. Батюшка не в согласии был венчать; говорил, бумаги выправи, прошение подай. Тут отец, замест обыкновенных 3 р., сов попу две красненьких, — ну, и повенчали.
— А в приданое взял деньги?
— У нас этого не полагается.
— Так что же дали?
— Моя баба из бедных, потому и пошла без прекословья. Маленько-то дали: привели корову, пару овец, платьице там какое есть.
[190]
— Сколько твоей жене лет?
— Она выходила по началу семнадцати.
Лесистость проезжаемой мною местности дает населению хорошие лесные заработки, а также приучила крестьян к охотничьим промыслам. В каждой деревне можно видеть собак желтой масти, с короткими торчащими ушами. Собаки идут на птиц: мошняка, каплана, тетерку; на зверей: медведя, лисицу, белку, куницу. Стреляют крестьяне из своих винтовок метко, почти без промаха, даже на птицу пускают не дробь, а пулю.
Обращая внимание на хлебные поля, я убедился, что многие крестьяне ведут подсечное хозяйство: рубят лес, сжигают его и этим удобряют землю.
Из Повенца — этого небольшого чистенького городка — я поехал по Онежскому озеру в г. Петрозаводск. Путь лежал среди малых островов, покрытых травою, а больше кустарником. Пароход заходил в заливы, к селениям. Много садилось крестьян, грузился скот. В конце концов пассажиров набилось, как сельдей в бочке.
В Петрозаводске я пересел на другой пароход и снова поехал Онежским озером. На первых же порах мне пришлось убедиться, что служащие на пароходе, во главе с капитаном г. Векманом, грубы, невежественны и, вероятно, потому, что на нем царит полнейший произвол.
Тотчас после отхода я просил капитана предупредить меня насчет предстоящих свирских порогов, а он ответил:
— Мне некогда.
— Но у вас есть помощники.
— Вам официант скажет, — продолжал г. Векман.
Между тем, когда мы отвалили, на пароходе взрывались ракеты, воспламенялись искристые мельницы, солнца. В ушах отдавались выстрелы, искры падали на головы, публика приходила в негодование. Я спросил одного из служащих.
— Что обозначает этот фейерверк?
— Ничего особенного, просто капитан любит эти штуки, ну, и забавляется от нечего делать.
— Следовательно, у него много свободного времени?
— Сколько угодно. Здесь штурвалист хороший капитан; за ним, как за каменной стеной.
Если позволяется такая невежливость с интеллигентными людьми, то надо представить себе, как обращается капитан-пиротехник с пассажирами из рабочего класса. Мне говорили, пароход возьмет груз больше нормы и в свирских порогах не может идти. Тогда капитан приказывает «палубной» публике выходить на берег. Рабочие вылезают на берег и шагают десятки верст, часто на дожде, по грязи. Миновав порожистые места, капитан [191] ждет, да на рабочих же и ругается, зачем они отстают и задерживают пароход.
Приехали в с. Вознесенье, куда стягиваются все продукты Онежья и Заонежья. Здесь я любовался громадными судами о семи и более парусах, со множеством рей. Суда напоминают прежние корабли, плававшие в русских водах до применения пара.
Плывя по р. Свири, конечно, нельзя не обратить внимания на пороги, из которых самыми большими считаются: Остреченский, Медведский и Сиговец. Течение в порогах чрезвычайно быстрое, фарватер узкий, постоянно заваливается камнями, потому на берегах все время не снимаются ворота, поднимающие с порогов камни.
Свирь течет в однообразных луговых берегах, к устью становится извилистою и обрамленною ровным сосновым лесом, как будто бы насажденным искусственно. Река крайне оживленная. Часто попадаются селения и, по-видимому, все зажиточные. У берегов встречаются разбитые суда с грузом, около которых копошится рабочий люд, отливая воду и разгружая суда. Там и сям работают землечерпательные машины. По всей реке снуют одного типа буксирные пароходики, стучат винтами и пронзительно посвистывают встречным собратьям.
Далее путь лежал по Ладожскому озеру и р. Неве — путь довольно скучный и бедный природою. 20-го августа я приехал в Петербург.
А. Слезскинский
ПРИМЕЧАНИЯ
[№3, 987]
1 Северный [берег] Белого моря.
[991]
2 Оленья рубаха.
3 Оленьи сапоги.
[992]
4 Промысловое судно.
[995]
5 Веревка с крючками, длиною до 10 верст.
[1002]
6 Мелкий, как пыль, дождь.
[1003]
7 Самка.
8 Самец.
[1112]
9 Забрасывание яруса.
© текст, Слезскинский А.Г., 1898
© OCR, HTML-версия, Шундалов И., 2008