Статья известного русского зоолога В.А. Фаусека, описывающая его путешествие за Полярный круг, скорее произведение научно-популярного характера. Фаусек оставил несколько ярких зарисовок провинциального и промыслового быта поморов и норвежцев, хотя больше говорит об особенностях биоценоза Белого и Баренцева моря.
Фаусек В. А. На далеком севере: Из поездки на Белое море и на океан //Вестник Европы. — 1891. — №8. — С.665-714.
НА ДАЛЕКОМ СЕВЕРЕ:
ИЗ ПОЕЗДКИ НА БЕЛОЕ МОРЕ И НА ОКЕАН
[665]
I.
Кандалакша
Берега Онежского залива — вероятно, одно из самых скучных мест на земной поверхности. Низменное, плоское побережье представляет из себя сплошное болото, поросшее сплошным же жалким лесом. Постепенно понижаясь, материк, наконец, скрывается под поверхностью моря, переходя в обширную прибрежную отмель, такую же скучную и безжизненную, как берег, к которому она прилегает. Пароходы должны бросать якорь Бог знает как далеко в море; в Сумском посаде нужно верст семь проплыть в карбасе до пароходной стоянки, и когда расходится непогода и по мелкому взморью забегают белые барашки, этот переезд становится очень неприятен и небезопасен. Небольшая деревенька Сухонаволоцкое, к северу от Сумского посада, лежит на самом берегу моря; пароходы минуют ее, и кто желает попасть в эту деревню, должен ехать из Сумского посада в карбасе. Но выйти в Сухонаволоцкую бухту и карбасом можно только в полную воду; в отлив, из нее уходит вся вода и она обсыхает, точно мелкие рукава в Донских гирлах или Миусский лиман (около Таганрога) при верховом ветре; карбас останавливается в доброй версте от деревни и вам предоставляется на выбор: или несколько часов прождать в лодке, пока прибудет вода, или, [666] если угодно, пойти пешком по отвратительному, доходящему до колен, вязкому илу.
Прибрежные деревни соответствуют общему характеру местности. Например, то же самое Сухонаволоцкое. Представьте себе десятка два домов, построенных непосредственно на болоте; с горя они не дали даже себе труда выстроиться в улицы, а стоят в совершенном беспорядке, как попало, в узком промежутке между гнилою отмелью моря и стеною леса стоящего также на болоте. Между домами проложены деревянные мостки; бревенчатая мостовая — нередкая, а деревянный тротуар — непременная принадлежность каждой поморской деревни; только они делают ее проходимой, и если нужно, то и проезжей. Но Сухонаволоцкое не принадлежит к числу проезжих; зимою здесь ходит по санному пути почта из Сумского посада на Кемь; летом почта ходит пароходом и карбасом, а Сухонаволоцкое окружено непролазною топью. По дороге, по которой ездят зимой и где расставлены верстовые столбы, летом можно пройти пешком до первого столба, не далее, и это — единственное место для летних прогулок в праздничные дни; больше ни в одну сторону из деревни нельзя выйти.
Для зоолога море этих унылых берегов также непривлекательно: к чрезвычайно незначительной глубине его присоединяется еще сильное опреснение, причиняемое многочисленными речками, впадающими в Онежский залив. В Сумском посаде, в Сороке, можно отплыть 6—7 верст от берега и все иметь на поверхности пресную воду, при 2—3-саженной глубине; драга приносит массу вязкого ила, почти безжизненного.
Далее на север, однако, пейзаж резко меняется: высокие горы Лапландии, подступая к берегу, придают ему обрывистый, утесистый характер. Когда пароход идет но северной части Кандалакской губы, оба ее берега видны с палубы; залив в этом месте неширок — от 60 до 30 верст в ширину; по обоим берегам тянутся горы, на которых в июне месяце во многих местах лежит еще нестаявший снег. Море здесь гораздо глубже; берег, защищенный массою шхер, образует хорошие стоянки.
В северном углу Кандалакской губы, на самом берегу моря, у подножья высокой горы Крестовой, расположена маленькая деревенька Кандалакша, древнее поселение, давшее свое имя всему заливу. В противоположность Сухонаволоцкому, это — одно из самых живописных мест на Белом море.
Высокая Крестовая гора круто, местами почти отвесно, па[667]дает в море; по склонам ее растет редкий лес, и с моря кажется, будто в нее понатыканы елочки. Но здесь, за полярным кругом, вертикальная граница распространения древесной растительности поднимается невысоко над уровнем моря, и лес далеко не поднимается до вершины горы, — вершина голая. У подножья горы море глубокое, и пароход бросает якорь в нескольких десятках саженей от берега; он мог бы подойти и вплотную, если бы здесь была устроена пристань. На самом берегу, прижавшись к крутой горе, раскинулись немногочисленные избушки маленькой деревеньки; церковь выделяется из них своей ярко-красной крышей. Деревня расположена на сухом, песчаном холме и не нуждается ни в мостовой, ни в деревянных тротуарах. Мало того, и окрестности здесь сухие; из деревни можно выйти куда угодно и бродить в окрестностях версты на две, на три кругом почти беспрепятственно; проклятое северное болото низведено здесь до минимума.
В этом изящном уголке я пробыл десять дней, до следующего парохода; при посредстве местных властей, мне был отведен приют в лучшем доме Кандалакши, у одного из местных богачей. Это был порядочной величины домик, выкрашенный в нежно-голубую краску; комнату мне дали большую и просторную, но не особенно опрятную и неуютную. Стены возбуждали подозрение с энтомологической точки зрения; по ночам за обоями беззаботно резвились мыши. Словом, квартира была неважная; но когда я, несколько времени спустя, увидел в Архангельске «дворец Петра Великого», т.е. тот дом, в котором жил Петр во время своего пребывания в Архангельске, то оказалось, что он значительно уступал моему кандалакскому жилищу. Насколько все-таки изменились средние условия жизни, изменилась степень культуры с того времени! Ведь Архангельск и при Петре был важный торговый город, более значительный и населенный, конечно, чем современная Кандалакша с ее несколькими десятками домишек; несомненно, что царь занимал лучшее помещение, имевшееся в городе; каковы же были остальные дома?
Моего хозяина не было дома, в Кандалакше: он ушел на шкуне в Архангельск. Это был, по-видимому, делец, человек коммерческий, и что его торговые операции носили весьма разносторонний характер — я мог убедиться уже по стенам моей комнаты, где были развешены готовые женские платья и головные платки всех цветов спектра. Дома была хозяйка, [668] толстая, приветливая, весьма добродушная баба, с дочерьми, из которых старшей было лет 17.
Здесь на севере почти единственное средство к существованию и занятие жителей составляет рыбный промысел; в Кандалакской губе производится значительный лов сельдей; у каждого села, где мы останавливались, к пароходу подплывали карбасы, нагруженные небольшими бочонками с сельдями, которые направлялись на продажу в Архангельск, — но промыслы Белого моря играют совершенно незначительную роль в сравнении с промыслами океана, где лов трески на Мурманском берегу составляет главный фундамент народного благосостояния нашего северного побережья. Однако, производится там этот лов преимущественно не местным населением; оседлого, постоянного населения на Мурманском берегу, кроме жителей гор. Колы, почти нет, несмотря на правительственные усилия колонизировать этот край. Сюда приходит на летние промыслы поморское население Белого моря, и вряд ли другой отхожий промысел в России обставлен такими тяжкими условиями. Суда рыбопромышленников зимуют в Белом море и ждут весны и освобождения моря от льда, чтобы выйти на Мурман. Простые же рабочие, «покрутчики», по местному выражению, совершают свой путь пешком, поперек Кольского полуострова, и Кандалакша составляет один из этапных пунктов этого путешествия, перед которым бледнеют картины «народного стона» у Некрасова. В начале марта, когда здесь еще и не пахнет весной, с различных пунктов кемского и онежского уездов трогаются в путь промышленники; сотни верст, которые отделяют их от места летней работы, они отмеривают пешком; багаж свой, одежду и провизию на дорогу везут за собой в маленьких санках, в которые иногда запрягают собак. Их путь лежит через Кандалакшу. откуда они пересекают поперек Кольский полуостров до Колы; полуостров внутри почти лишен населения; русские деревни расположены только по берегам, далеко одна от другой. В центре страны живут ее коренные обитатели — лапландцы, лопари, полудикие кочевники. На этом пути через бесконечную снежную пустыню промышленникам, после долгого перехода, приходится и ночь проводить, в мороз и метель, на снегу, под открытым небом, согреваясь только у костра, разведенного для приготовления пищи; наравне с взрослыми ту же дорогу делают и дети, 12-летние мальчики, принимающие также участие в промысловых работах. Часто люди отмораживают члены или по приходе на место заболевают [669] цингой. Лишь в самые последние годы на этом пути от Кандалакши до Колы устроены на казенный счет одна или две избы для приюта промышленникам; это — капля в море в борьбе с теми лишениями и трудностями, которые им приходится испытывать, но и эта помощь оказала уже свое действие — уменьшился процент отмороженных.
Через Кандалакшу идет и почтовый тракт на Колу, — тракт, я думаю, единственный в своем роде; по нему движется (зимою) почта и за обычные прогоны путешествуют проезжающие. Зимою, по санному пути, вас повезут честь-честыо; одну станцию от Кандалакши можно даже проехать на лошадях; дальше везут в легких санках на проворных оленях, от одной лопарской станции до другой. Летом тот же путь вы должны уже сделать пешком, и за обычные прогоны получаете одних ямщиков, без лошадей; ямщики на руках понесут багаж, по три копейки с версты, — на общем основании, по два человека принимается за одну лошадь, — а барин пойдет рядом пешком, по непроезжей тропинке, проложенной через болота и камни Лапландии.
Так и «ездят» главным образом чиновники, по казенной надобности. Правда, что из всего расстояния (210—220 верст) от Кандалакши до Колы, большую часть, около двух третей, приходится сделать в лодке — озерами и реками; но верст семьдесят все-таки придется «проехать» пешком. А в случае непогоды, в бурное озеро таких размеров, напр., как Имандра, имеющее около 90 верст длины, нельзя пуститься в дрянном лопарском челноке, и погода заставит просидеть неделю и больше в лопарской избушке, на берегу озера, голодая среди безлюдной пустыни. Что по такого рода путям сообщения не может происходить особенно оживленного движения — понятно само собою, и действительно, за десять дней моего пребывания в Кандалакше, не оказалось ни одного пассажира, ни в Колу, ни из нее.
Пребыванием в Кандалакше я воспользовался для нескольких продолжительных морских экскурсий; хороший карбас я мог достать у моей хозяйки, а рыбаков нанимал в деревне. Один из них, Степан, добровольно взял на себя роль антрепренера при устройстве моих поездок; он сделался их бессменным членом, приглашал уже от себя других рыбаков, делал все приготовления к поездке. Не знаю, где он жил еще, кроме своей родной деревни, но очевидно когда-то понатерся около господ и приобрел привычки, в высокой степени [670] чуждые поморам. Тогда как его товарищи приходили, чтобы ехать в море, делали свое дело и уходили, он раз десять в день забегал ко мне в комнату, предлагал всякие вздорные вопросы и искал случая на что-нибудь понадобиться, усердно прицеливаясь к двугривенному. Он был расторопный малый, и во многом оказался мне полезен; бесполезно только было с ним разговаривать, благодаря его непременному желанию угадать, чего именно барин хочет, и дать приятный ответ. Когда он рано утром приходил ко мне в комнату и я спрашивал его, какова погода, нет ли дождя, каков ветер, его ответы были достойны Полония: «Не правда ли, это облако похоже на верблюда?» — «В самом деле, совершенный верблюд!» К товарищам своим он относился свысока, командиром, как лицо, по его собственному мнению, облеченное специальным барским доверием.
Вообще я должен сказать, что отношения с рабочими, рыбаками, со всяким простым народом — одна из неприятных сторон странствований натуралиста. Да и не с одними рабочими; любопытные всех слоев общества нередко отравляют существование.
У нас не только знание естественных наук, но даже просто вкус к природе и интерес к ее изучению необычайно мало распространены даже в наиболее образованных классах. В путешествии приходится сталкиваться с массою лиц, видеть много людей и зажиточных, и сравнительно образованных, для которых весь вопрос о природе исчерпывается словами: купить — продать. Интересно только то, что можно съесть, выпить или превратить в деньги; все остальное совершенно игнорируется. И когда видят, что человек интересуется птицами, которых не едят, травами, которых нельзя давать в лекарство или настаивать на них водку, или какими-то червяками, это вызывает недоумение, возбуждает подозрение в состоянии умственных способностей субъекта. «Вот, — говорят, — у нас в реке ловятся ракуши, в которых находят жемчуг. Вот бы вам интересно посмотреть». Купец Рябинин, в «Анне Карениной» Толстого, с одинаковым пренебрежением относился и к книгам в шкафу у Левина, и к вальдшнепам, которых он стрелял, полагая, что «не стоит овчинка выделки»; стоят ли выделки ракуши, в которых нет жемчуга!
Я помню, как мальчиком, когда я собирал растения или насекомых, меня смущали улыбки взрослых людей, людей деловых, занимающихся хозяйством, службой или торговлей и играющих в винт, — если им случалось видеть мои занятия. С [671] годами я перестал бояться деловых людей и сделался равнодушен к их улыбкам, как и ко многим другим детским страхам. Но до некоторой степени подобное чувство неловкости осталось у меня при сношениях с простым народом; «больная совесть века» вытравила в сердцах людей то спокойное, высокомерное пренебрежение к невежеству, с которым смотрели на вещи в доброе старое время, когда и цеховая гордость была сильнее, а вера в науку, мистический культ науки в некоторых отношениях стоял выше, чем теперь, когда мы читаем «Germinal» и «La bete humaine». Мне неприятно, что то, что для меня кажется одним из самых благородных занятий, какие только доступны на земле человеку — изучение явлений и законов Божьего мира, — с точки зрения «претендентов на существование», людей, думающих только о хлебе насущном, есть праздная и совершенно бесполезная затея сытого и глупого барина, который не должен трудиться и от скуки и праздности занимается всевозможными пустяками, благо есть деньги, свои или казенные, и нет ума выдумать что-нибудь повеселее. Это неправда, по мне от этого нелегче, и я не люблю расспросов о цели моих занятий, не люблю притягивать к ним за волосы отдаленную утилитарную подкладку и не люблю разговоров с мужиками о науке, как это делают подчас, и с любовью, пылкие студенты и наивные молодые натуралисты, объясняющие по дороге ямщику систему Коперника, спектральный анализ или теорию Дарвина.
Но если «мир соскочил с петель» — это не должно нам мешать делать свое дело. И хотя мои кандалакские рыбаки относились с явным недоверием к моим занятиям, подозревая в них какую-то тайную коммерческую цель, чуть ли даже не искание золота, хотя они немало надоедали мне своими расспросами, в чем состоит «ученая служба», какой на мне чин, могу ли я из ученой службы перейти в гражданскую и мог ли бы, напр., получить у них место станового, — тем не менее, экскурсии мои в Кандалакше были очень удачны.
В окрестностях Соловецкой зоологической станции нужно отъехать 2—3 версты от берега, чтобы достигнуть глубины, превышающей десять сажен. В Кандалакше, где высокий берег круто падает в море, около самой деревни, против впадения р. Нивы, в расстоянии всего нескольких десятков шагов от берега, глубина уже весьма значительная, от 20 до 35 сажен. Не к чему было далеко ехать, и, едва отчаливши от берега, я мог уже начинать драгировать. Здесь, на этой глубине, на [672] иловатом дне, поросшем бурыми хлопьями каких-то водорослей, оказалась богатая и довольно разнообразная фауна, по общему характеру своему довольно резко отличавшаяся от фауны Соловецких островов. Форм наиболее обыкновенных и характерных в Соловках — здесь не было, а наоборот, в большом количестве попадались другие, совсем не встречающиеся или крайне редкие в Соловецком заливе. Не было, напр., морских ежей, не было обыкновенных крупных соловецких асцидий, мало голотурий; зато здесь была довольно обыкновенна, крайне редкая у Соловков, маленькая красивая асцидия полярных морей, Pera crystallina, с грушевидным, сидящим на короткой ножке, как хрусталь, прозрачным телом, таким прозрачным, что все черты внутреннего строения ее видны насквозь: видны жабры, мерцательный желобок (эндостиль), ведущий по жаберному мешку к желудку, нервный узел и мерцательные полоски, дугообразно огибающие входное отверстие в жаберную полость. Кишели на дне небольшие звезды-офиуры, с длинными, колючими и чрезвычайно цепкими руками, которыми они так запутывались в водорослях и в петлях сетки, что при вынимании из драги сплошь и рядом руки отрывались и от офиур оставался только центральный диск ее тела с тупыми обломками рук; было довольно много красных морских звезд со стройными руками; и офиуры эти, и звезды были опять не те виды, которые я собирал в Соловецке.
В большом количестве нашел я здесь любопытный и редкий гидроид, Monobrachium parasticum, впервые открытый в Белом море и описанный К.С. Мережковским; в противоположность всем остальным гидроидам, у него около ротового отверстия находится только одно щупальце, что придает резко двустороннюю симметрию его телу. Эти мелкие гидроиды прикреплены всегда колониями к двустворчатой раковине небольшого пластинчатожаберного моллюска — Tellina — и никогда не попадаются на других животных и предметах. Однако, по всем вероятиям, мы имеем здесь не настоящий паразитум, а одно из явлений «симбиоза», сожительства двух различных видов животных; но в чем заключается сущность этого сожительства моллюска с гидроидом, какие отношения связывают Monobrachium именно только с этой одною формой, с теллиной, почему они не живут на других моллюсках — это неизвестно.
Изредка попадались мне, наконец, прикрепленные к камням, мясистые, оранжевые или желтые небольшие кустики полипов из рода Alcyonium, не только не попадающиеся у Солов[673]ков, но, насколько я знаю, вообще до сих пор еще не найденные в Белом море: для фауны Белого моря это была совершенно новая форма.
Одно обстоятельство бросилось мне в глаза в первую же мою экскурсию и в первую минуту меня очень удивило: почти все животные, вынутые из драги и положенные в воду, казались мертвыми. Офиуры, обыкновенно столь подвижные, тонкие руки которых быстро изгибаются, как змейки, лежали на дне банки неподвижно; большие красные звезды не шевелились; крупные актинии и красивый, крупный розовый гидроид Tubularia (indivisa?) пришли с щупальцами на половину втянутыми, но, пролежавши спокойно в стеклянной банке, не распускали их и не втягивали далее. Я стал их трогать пинцетом — они не сокращались и не реагировали на прикосновения; они были мертвы, как и Monobrachium, и звезды, и черви, и большинство других животных, кроме, может быть, моллюсков и асцидий. Между тем яркая окраска и свежий вид животных показывали, что добыты они были со дна живыми. Открыть причину их смерти было не трудно: я зачерпнул воды из-за борта лодки и попробовал — она оказалась почти пресною на вкус. Я драгировал слишком близко от устья Нивы, небольшой, но чрезвычайно быстрой и порожистой горной речки, впадающей в море у Кандалакши, и масса пресной воды, вносимой ею, воды более легкой, чем морская, покрывала сплошными слоями тяжелую соленую воду моря, не проникая далеко в глубь, медленно смешиваясь: на большой глубине 20—25 сажен лежали слои соленой морской воды и жила богатая фауна, а сверху простиралась пресная вода реки. Животных, добытых со дна, мне приходилось помещать в сосуд с водой, зачерпнутой с поверхности и, следовательно, почти пресной.
Чтобы избегнуть этого неудобства, на следующую экскурсию я поступил следующим образом: я отплыл сначала от устья Нивы на такое расстояние, чтобы перестало чувствоваться ее опресняющее влияние, и пришлось ехать очень далеко, версты на четыре. На вкус, конечно, трудно было бы отличить степень концентрации солей поверхностной воды, особенно переходя от пресной к соленой; но я руководился следующим признаком. На скалах, обнажаемых в отливе, селится в Белом море маленькое, сидячее ракообразное животное Balanus balanoides; его белые, известковые раковинки, в которые он прячет все свое тело, покрывают сплошным белым ковром гранитные и гнейсовые «луды» и камни, обсыхающие в отливе. Этот ма[674]ленький житель камней необыкновенно щепетилен насчет качества воды, которою он пользуется всего часов 12 в сутки, и с величайшею нетерпимостью относится к малейшему ее опреснению: устьев рек он боится как холеры. Его и можно принять хорошим указателем (по крайней мере, для биологических целей) границы опресняющего влияния реки; в Кандалакше и оказалось, что, напр., на большом довольно и лесистом острове Оленьем, отделенном от деревни проливом версты в четыре шириною, на стороне острова, обращенной к материку, к реке Ниве, Balanus balanoides все еще не было, и только обогнув остров, уже на противоположной его стороне, я увидел береговые скалы, усеянные обычными белыми скорлупками: следовательно, здесь была уже настоящая морская вода. В следующие экскурсии я и поступал таким образом. Набравши воды на таком расстоянии от Нивы, где уже могли жить баланы, я возвращался драгировать назад к деревне, потому что здесь, против устья реки, у подножья горы Крестовой, оказалось и самое глубокое место в окрестностях Кандалакши, и наиболее богатая и любопытная фауна. Добытых животных я мог перекладывать теперь из драги в настоящую морскую соленую воду. Но, к сожалению, эта заботливость оказалась напрасною: я все-таки получал большинство мертвых животных; уже одно быстрое прохождение через поверхностные слои пресной воды оказывалось для них безусловно смертельным и они приходили на поверхность мертвыми. Для организмов, живущих на такой глубине, физические условия окружающей среды остаются, вероятно, совершенно неизменными в течение их жизни; ни соленость, ни даже температура воды, вероятно, не подвергаются никаким годовым колебаниям, а температура эта весьма низкая. Сам я не занимался ее измерениями, но, по имеющимся в литературе данным, Белое море — вообще холодное море: на глубине немного более 10 сажен температура здесь (летом) нередко ниже 2 градусов Цельсия; глубже сорока сажен встречаются температуры ниже нуля, местами даже, на глубине от 75 до 160 сажен, на целый градус ниже — 1,4 С. На поверхности вода Белого моря летом, в особенности у мелких берегов, где есть приток более теплой речной воды, может нагреваться иногда градусов до десяти, в некоторых местах даже и выше; но я не думал, чтобы во время моего пребывания в Кандалакше вода достигала такой температуры. Во всяком случае, резкая разница температур может также, вероятно, играть роль в смерти животных, добытых с глу[675]бин, из вечнохолодных и соленых слоев, и проходящих через пресные и разогретые слои поверхности моря. Интересны условия существования при вечной температуре тела, в течение всей жизни, около нуля: и однакоже, совершаются все физиологические процессы, вся химия жизни, работают и нервы, и мышцы, и кровь.
Мне пришлось, таким образом, в Кандалакше повторить опыт Стуксберга, шведского ученого, объехавшего морем Сибирь в знаменитой экспедиции Норденшильда на «Веге». В Карском море1, где вода на глубине 6 сажен была совершенно соленая и имела температуру — 1°, а на поверхности пресная, годная для питья и нагретая до +8°, он оставлял для опыта добытых драгою с глубины животных в воде, почерпнутой с поверхности; черви-полихеты умирали почти мгновенно; немногочисленные моллюски и ракообразные — через более или менее короткое время, и только один небольшой рак — Idothea entomon — еще и по прошествии шести часов бойко плавал в пресной воде. Но мне пришлось наблюдать это над фауной другого, гораздо более разнообразного состава; ракообразных у меня почти не было; для большинства же приходивших из глубины животных-червей полихет, офиур, звезд, актиний, гидроидов (Tubularia), полипов (Alcyonium) смертельно было уже одно быстрое прохождение драги через пресную и теплую воду поверхности. В соленой воде они уже не оживали, не приходили в себя; некоторых из них я оставлял потом на всю ночь в стеклянных банках с морской водой, но безуспешно. Белые щупальца Tubularia болтались в воде совершенно пассивно, не сокращались при прикосновении, а к утру ее розовое тело уже теряло свой цвет и начиналось разложение. Что такие нежные, мягкие, ничем незащищенные организмы, как Tubularia или Alcyonium, так страдают от пресной воды — это еще немудрено; удивительнее необыкновенная чувствительность и быстрая гибель крупных, покрытых жесткою кожей, красных морских звезд (Asteracanthion), или сухощавых офиур. Только относительно некоторых мало подвижных, квиэтических форм (моллюсков и асцидий) мне не пришлось удостовериться, насколько гибельно повлияла на них пресноводная ванна.
Это удивительное действие пресной воды, действующей, как сильный яд, на морских животных, давно известно и подвергалось неоднократным экспериментальным исследованиям, [676] наравне с обратным явлением — гибелью пресноводных животных в морской воде. Опытами, между прочим, Поля Бэра, известного французского физиолога, сделавшегося одной из жертв тонкинской экспедиции (он был назначен в Тонкин резидентом и умер, не вынеся климата), установлено, что причиною смерти является в этих случаях разность в содержании солей; из всех солей, входящих в состав морской воды, первенствующее значение принадлежит именно хлористым солям, специально хлористому натрию (поваренной соли).
Пресноводные животные, погруженные в морскую воду, умирают вследствие экзосмотического действия соленой воды на кровь и другие жидкости их тела. У животных, кожа которых покрыта предохраняющей слизью, соленая вода действует главным образом через жабры: тонкая кожица их тускнеет, кровообращение останавливается. У животных, покрытых гладкою, тонкою кожей, без слизи (у лягушек и их головастиков) экзосмоз совершается через всю поверхность тела; животное «высыхает»: соленая вода извлекает воду из крови и тканей, и лягушка умирает, теряя от 1/4 до 1/2 своего веса. Можно, таким образом, убить лягушку, погрузивши только одну ее лапку в морскую воду.
Обратно, для морских животных, погруженных в пресную воду, причиною смерти является потеря хлористого натрия; пресная вода извлекает его из их тканей. Поль Бэр прибавлял к воде раствор других солей и веществ (сахара, глицерина) с целью увеличить ее плотность до степени плотности морской воды, но это нисколько не защищало животных от быстрой гибели. Пресная вода действовала обратно, эндосмотически, в избытке проникая в ткани и кровь морских животных: у рыбы раздувались жабры и в них останавливалось кровообращение, у низших животных прозрачный эпителий становился тусклым, мышцы теряли свою сократимость2.
Таким образом, как общее правило, можно сказать, что морские животные могут жить только в морской воде, озерные и речные — только в пресной. Состав их крови и тканей приспособлен к различному количеству солей в воде, и не допускает резких перемен в этом количестве. И действии[677]тельно, фауна моря и пресных вод различается между собою чрезвычайно; целые классы — даже типы, высшие систематические группы животного царства — живут исключительно в море, напр. иглокожие (морские звезды и ежи, голотурии) и оболочниковые (асцидии, сальпы). Тем не менее, это правило весьма непостоянно и представляет целый ряд различных исключений. Многие рыбы, так называемые «проходные», проводят часть жизни в море, часть в пресной воде, предпринимая правильные, периодические путешествия в эпоху размножения, и ежегодно поднимаются из моря в реки, чтобы метать в них икру; осетровые рыбы Каспийского и Черного морей (осетр, севрюга, белуга) идут весной в Волгу, Урал, Днепр и др. реки для метания икры, и затем возвращаются в море, куда идет затем и проводит здесь жизнь до достижения зрелости и ее потомство. Лосось, Salmo salar (семга Белого моря — это та же самая рыба, которую у нас называют лосось), также странствует, уходит из моря в реки, обладающие быстрым течением, и на своем пути вверх по реке в состоянии перепрыгивать даже через небольшие водопады. Речного угря можно также причислить к проходным рыбам, только в обратном смысле: он постоянно живет в реках, в пресной воде, а для метания икры уходит в море; маленькие угри не вырастают в море, а поднимаются в реки. Замечательно, что, по словам П. Бэра, угря защищает от вредного действия морской воды только слизь, покрывающая его кожу; если его обтереть, очистить от слизи, он умирает в морской воде через несколько часов. Но как же переносят в таком случае морскую воду его жабры?
Некоторые морские животные легко переносят временные изменения солености вод, даже очень резкие, и замечательно, что в этом отношении часто разнятся между собою виды весьма близкие. Balanus balanoides, как я уже говорил, не выносит самого легкого опреснения воды, а другой вид тех же ракообразных, B. improvisus, может жить даже на таких прибрежных камнях, по которым во время отливов струится пресная вода впадающего ручья и омывает его раковину; следовательно, и во время прилива соленость воды должна колебаться, повышаясь лишь постепенно. Я сам имел случай наблюдать это на Мурмане (не знаю, впрочем, над каким видом Balanus); в одном из становищ я видел во время отлива раковины баланов, прикрепленные к камням, по которым бежали струи небольшого, но быстрого потока.
Колюшка, обыкновенная у нас, маленькая речная рыбка, [678] встречается точно также и в море; около Кандалакши, например, она довольно многочисленна; я ездил здесь раз с рыбаками посмотреть на рыбную ловлю, и сеть вытаскивала вместе сельдей, камбал и колюшек. Немудрено, что такие уживчивые, неприхотливые формы легко могут приспособляться к изменениям среды и мало-помалу резко переменять свое местообитание: из морей, напр., переселяются в озера. Тот самый рак, Idothea entomon, который в опыте Стуксберга нисколько не пострадал от пресной воды, — может и постоянно в ней жить. Коренное местообитание этого вида — Ледовитый океан, у берегов Старого света; но он живет и в Балтийском море, и именно в самых малосоленых его частях — Ботническом и Финском заливах; наши русские рыбаки зовут его «морской таракан». Мало того, он благополучно существует в некоторых больших северных озерах, напр. у нас в Ладожском.
Многие из морских животных, неизбежно погибающих при перенесении в пресную воду, хорошо, однако, уживаются в ней, если их приучать к опреснению постепенно. Подобного рода опыты были сделаны еще в первой половине этого столетия одним французским исследователем (Beudant); он держал в аквариях различных морских моллюсков и, возобновляя воду, весьма постепенно разбавлял ее пресной, так что через долгое время — через 8 месяцев — пресная, наконец, совершенно заменила морскую; некоторые виды моллюсков не выдержали этих экспериментов и умерли все, до одного экземпляра, тогда как в морской воде они легко могли прожить в аквариях столько же времени, сколько продолжался опыт. Другие же, хотя и сильно уменьшившись в числе, могли приспособиться к такому резкому изменению состава воды, если только оно совершается не сразу, а постепенно, и в конце концов настоящие морские моллюски могли жить у нас в одних банках с обыкновенными пресноводными Lymnaeus и Planorbis. Одна из распространеннейших и наиболее уживчивых морских форм, Mytilus edulis, съедобный ракушник, Miesmuschel, «мидия», как ее называют у нас на Черном море, вынесла этот опыт без всякого даже ущерба. 30 экземпляров были взяты и посажены в акварий с морской водой 1-го января, и те же тридцать жили в нем 15-го сентября уже в совершенно пресной воде.
Подобного рода опыт над приспособлением морских животных к жизни в пресной воде имеет значение в во[679]просе о происхождении всей пресноводной фауны, фауны наших рек и озер. Вся сумма геологических и зоологических фактов говорит нам, что море есть колыбель органической жизни на земле. Простейшие и древнейшие организмы жили в море; предки всех земных и речных животных жили в нем же. Речная фауна обязана своим происхождением морю. Но было бы не совсем правильно, если бы мы представляли себе образование речной фауны в виде простого переселения морских форм, способных к приспособлению к жизни в пресной воде, из моря в устья рек и далее вверх по ее течению. Если бы это было так, то фауна больших рек обнаруживала бы ближайшее сходство с фауной морей, в которые они впадают, и реки различных бассейнов резко бы различались между собой своим населением. На самом деле этого нет; пресноводная фауна самых различных бассейнов сходна между собой и носит замечательно однообразный характер по всей земле, повсюду резко отличаясь от морской. Действительно, хотя возможность прямого переселения из моря в реки и не представляет чего-нибудь невозможного и, конечно, имела место для многих подвижных и быстрых животных, в роде млекопитающих, рыб, ракообразных и др., или для животных, переносимых пассивно, но для огромного большинства морской фауны устье рек есть непреодолимый барьер, каменная стена, за которую нельзя проникнуть. Кроме разности в солености и неблагоприятных температурных условий, в пресных водах есть еще одно замечательное условие, кладущее грань распространению морских животных, и очень многие из них, и именно все почти неподвижно прикрепленные или медленно ползающие (асцидии, полипы, иглокожие) начинают жизнь, по выходе из яйца, в виде маленькой, чрезвычайно нежной, пелагической, т.е. свободно плавающей на поверхности вод, личинки; эти же пелагические личинки всегда несутся в море течением, не могут плыть против воды и, следовательно, никак не могут проникнуть внутрь реки; а взрослые, неподвижно прикрепленные или сидящие на дне, точно также неспособны к этому.
Пресноводная фауна должна быть обязана своим происхождением не прямому переселению морских форм, а тем геологическим изменениям очертаний воды и суши, в силу которых части морей, отделившись, превращались в озера, и затем, получая постоянно дождевую и ключевую воду, а избыток изливая через реки в море, из соленых становились пресными. Из первоначального населения их часть вымирала при этом, [680] другая же приспособлялась к перемене среды и положила основание пресноводной фауне, которая уже далее самостоятельно распространилась по земному шару из одного бассейна в другой. Это были опыты Бёдана в колоссальных размерах, производимые самой природой; в разных местах они производятся и теперь; и теперь по берегам морей моллюски и другие животные приспособляются к жизни в лагунах и лиманах с полупресной и пресной водой.
Это должен был быть самый общий фактор в процессе образования пресноводной фауны; к нему уже присоединились как прямое переселение форм из морей в реки и озера, так, наконец, и приспособление первоначально сухопутных животных вторично к жизни в воде, и именно в пресной. Например, пресноводные моллюски, дышащие легкими, должны были произойти от сухопутных слизней и улиток, в роде того, как тюлени, киты и дельфины ведут свой род от хищных.
Но возвращаюсь к Кандалакше. Я должен сознаться, что, несмотря на красоту этого уголка, десяти дней пребывания в нем достаточно, чтобы он успел надоесть. Когда я осмотрел в окрестностях все, что мне нужно было осмотреть, и сделал несколько морских экскурсий, я начал уж с нетерпением поджидать парохода. Для развлечения я поехал однажды ночью с рыбаками посмотреть, как они ловят рыбу.
Быть за полярным кругом и не видеть полночного солнца было бы позорно; однако в Кандалакше это легко могло со мной случиться. Она лежит севернее полярного круга, и в июне солнце в ней не садится; тем не менее, в самой деревне его не видно; высокие горы загораживают небо с севера, и вечером солнце прячется за ними; деревня лежит тогда в тени. Но солнце играет на верхушках горы противоположного берега, — и на море, между островами, где рыбаки забрасывали сеть, я мог видеть, как солнце медленно опускалось по небосклону на север; в полночь оно дошло до горизонта, опустилось на половину и стало подвигаться направо, к востоку, скользя над вершинами далеких гор; через час или два оно опять начало постепенно подниматься вверх. Удивительное зрелище! Когда его видишь в первый раз, оно производит впечатление чего-то совершенно неправдоподобного и в то же время естественного; какая-то особенная гармония со всем окружающим невольно заставляет думать, что здесь это на своем месте, так и должно [681] быть. И все оригинальные и невиданные раньше явления природы вызывают такое же смешанное чувство: прилив и отлив моря, такой волшебный для человека, выросшего на берегах степных речек и морских лиманов южной России; вечный снег на вершинах гор; песчаная пустыня.
При розовом свете тусклого полуночного солнца Кандалакский залив, с его высокими берегами, подернутыми сизым туманом, со множеством гранитных островов, голых или поросших лесом, с белым, как молоко, и гладким морем был чрезвычайно красив; ночь была прекрасная; удовольствие, впрочем, значительно отравлялось мириадами комаров, атаковывавших нас на каждом острове, куда вытягивалась сеть. И рыбная ловля вышла неважная: мелкая камбала, 2—3 крупных «кумжи» (рыба из семейства лососевых, Salmo trutta), десятка два-три сигов а несколько селедок — вот и вся добыча, а проездили мы до трех часов ночи.
Я стоял на одном из таких пустынных островов, пока рыбаки завозили в море сеть, как вдруг откуда-то далеко-далеко послышалась песня: в маленькой лодочке — я не сразу отыскал ее глазами — одиноко плыл по заливу человек; его пение и доносилось до моего слуха. Это был печник из недалекой деревушки; он работал печь у моей хозяйки, получил расчет, выпил, навеселе возвращался морем один домой и пел. Хорошо слышать песню ночью, в глухом углу, среди безлюдного моря; далеко в море видна была лодочка, в лодке маленькая фигурка веселого человека с громкой песнью в сердце. Мне самому стало весело слушать его здесь, за полярным кругом, на гранитной скале, в светлую, солнечную, мертвую и безмолвную полночь.
Когда на другой день пришел пароход и я расплачивался с моей хозяйкой за стол и квартиру, она прощалась со мной очень дружелюбно: «спасибо тебе, Андреич! жил тихо, смирно, не бушевал, не пьянствовал!» Я, конечно, был очень рад, что доставил ей удовольствие моим поведением, но был немало удивлен ее идеями. Каким нужно быть мизантропом, чтобы ожидать, что человек нарочно приедет из Петербурга, за тысячу верст, один, в Кандалакшу, и здесь будет на досуге, в одиночку, бушевать и пьянствовать! Или к хорошим спектаклям приучили ее путешественники, более меня здесь обычные!
[682]
II.
На китобойном заводе
1-го июля 1889 года, в 5 часов вечера, пароход «Чижов» вышел из Архангельска для совершения обычного рейса вдоль Мурманского берега. Погода была скверная; весь день мелкий и частый дождь сеял как сквозь сито, и Двина, великолепная Двина, имела серый и унылый вид. Но ветра особенного не было: по крайней мере он не чувствовался на палубе. Непрерывный дождь не позволял оставаться наверху, и приходилось сидеть в каюте; я поужинал, напился чаю и рано лег спать, раньше, чем мы вышли за бар.
На другое утро я проснулся в открытом море и почувствовал, что сильно качает; попробовал встать, но при попытке умыться и руки, и ноги мои, и голова начали совершать «целый ряд безобразных движений», выражаясь словами одного профессора анатомии, и — что еще хуже — ряд безобразных движений начался немедленно и в моем желудке. Я должен был опять лечь на койку и не мог встать и выйти на палубу до вечера; спокойное горизонтальное положение спасает меня от качки, и пока я лежу, я не испытываю никакого неприятного чувства. Мне и пришлось пролежать таким образом почти целые сутки, так что под конец у меня все кости разболелись; впрочем, я успевал в промежутках и чай пить, и пообедать.
Когда мы вышли, наконец, к утру следующего дня, из горла Белого моря в океан, качка мало-помалу превратилась. Было ясно и холодно. Пароход шел вдоль берега, на очень близком от него расстоянии, заходя попутно в целый ряд рыбачьих поселений или, как их здесь называют, становищ. Перед глазами было зрелище необыкновенно унылое и дикое. Весь Кольский полуостров представляет из себя горную страну, постепенно понижающуюся к востоку, и тогда как в западной его части берега представляют живописный пейзаж горных местностей, на востоке, при выходе из Белого моря, вдоль берега тянется бесконечный ряд невысоких, округлых, серых гранитных скал и возвышенностей самого унылого вида. Полное отсутствие древесной растительности — вдоль берега здесь тянется уже полоса настоящей тундры — придает стране вид какой-то окаменевшей пустыни. В котловинах между скалами [683] лежит снег, спускавшийся часто к самому морю; этот снег сохраняется в течение почти всего лета; по крайней мере, когда я видел эти места вновь уже на обратном пути, 29-го июля, то все еще повсюду в ущельях, хорошо защищенных от солнца (Мурманский берег смотрит на север), лежал снег на уровне самого моря. А Миддендорф видел на Мурмане старый, нестаявший снег еще месяцем позднее, 21-го августа; он долеживает, следовательно, вплоть до нового снега.
Вдоль всего берега, то дальше, то ближе одно от другого, тянется ряд рыбачьих становищ: Шелпины, Рында, Гаврилово, Териберка, и многие другие. Это небольшие поселения в несколько десятков домов и землянок, почти совершенно безлюдные зимой. Летом они наполнены пришлыми промышленниками, и здесь кипит жизнь и деятельность, деятельность чрезвычайно трудная, серая, грязная, непривлекательная. Ловят треску, которая потом миллионами штук расходится по всему русскому северу, составляя важный питательный материал для здешнего населения.
Пароход заходит в попутные становища и стоит в каждом из них более или менее долго, выгружая и нагружая товар; от этого рейс затягивается, и только утром 5-го июля я прибыл, наконец, к пункту, где должен был высадиться, именно на китобойный завод на острове Еретике, в западной части Мурманского берега.
Пока я собирал свой багаж и находился в недоумении, как мне устроиться и где искать гостеприимства — на острове ли, на китобойном заводе, или на материке, в фактории купца Воронина, — к пароходу подошла шлюпка, выдававшаяся своей элегантностью среди неуклюжих туземных карбасов, и на палубу вышел хорошо одетый пожилой господин, с загорелым лицом и большой бородой, — как оказалось, сам управляющий китобойным заводом, капитан Г. Доктор Г., заведующий больницами Красного Креста на Мурмане, который сел на наш пароход в Териберке и ехал дальше, в Цып-Наволок, познакомил меня с капитаном: титул натуралиста, данный мне доктором, и ссылка на Герценштейна, который был уже здесь в 1887 году, послужили достаточной рекомендацией, и капитан весьма радушно предложил мне остановиться в его доме, насколько будет нужно, и пользоваться для экскурсий его лодками и рабочими. Я, конечно, с благодарностью принял его предложение, пробыл на заводе четыре дня, видел много [684] интересного и сохранил самое приятное воспоминание об острове Еретике и о капитане Г.
Китовый промысел на Мурманском берегу — дело совершенно новое. Прежде им занимались одни норвежцы, безвозбранно бившие китов и в русских водах. Только в начале 80-х годов возникли одно за другим два русских предприятия, имевшие целью привить этот промысел и у нас. Но попытки эти оказались довольно неудачны.
Завод в Еретике, куда я прибыл, был основан китобойной компанией под фирмой «Первое Мурманское китобойное и иных промыслов товарищество»; почти одновременно с ним возникло «Товарищество китоловов на Мурмане», выстроившее завод на Арской губе. На последнее предприятие, говорят, были употреблены большие средства, дело поставлено на широкую ногу, китобойные пароходы и все принадлежности промысла представляли из себя последнее слово науки и технического совершенства; тем не менее дело не пошло, и когда я был на Мурмане, завод уже не работал. Вероятно, виною этого была обычная российская непрактичность.
Завод в Еретике производил на меня весьма оригинальное впечатление. Точно я внезапно из России, из общества русских людей, окружавших меня в путешествии, поморов, купцов, попов, чиновников, перенесся куда-нибудь за границу, в уголок промышленной Европы; на всем острове, в зданиях, в обстановке, в образе жизни, сразу был виден «немец», европеец, зажиточный, сытый, повсюду переносящий с собою привычки к комфорту, европейский буржуа.
У входа в один из узких фиордов, которыми так богата соседняя Норвегия и так беден, к сожалению, Мурманский берег, изрезанный заливами только в северо-западной своей части и почти вовсе лишенный их на востоке, у входа в губу Уру лежат два скалистых острова: Шалим и Еретик. Высокие и крутые берега островов, вместе с скалами, защищают вход в губу, делают из огороженной ими глубокой бухты превосходную, спокойную при всяких ветрах гавань, такую хорошую, что ей присвоили даже прелиминарно наименование «Владимирский порт»; никакого порта, разумеется, здесь нет, а просто — Божий дар во всей его неприкосновенности.
На берегу этой бухты, на крутом и скалистом, как и вся окружающая местность, острове Еретике, сооружен китобойный завод первого товарищества, куда меня высадила шлюпка капитана Г. Длинная «брюга» — высокая, деревянная пристань на [685] сваях — идет от берега на несколько сажен в море. На самом берегу стоит двухэтажное здание завода, где перетапливается жир и вообще обрабатывается китовина.
От завода вверх в гору шла прямая и довольно крутая дорожка, убитая мелким камнем с песком и морскими раковинами. Там, наверху, на склоне холма, обращенном на юг, в месте, превосходно защищенном скалами от ветра, стояло несколько иностранного типа построек: дом для управляющего, для других служащих, кухня. Жилище капитана был маленький домик, из 3—4 комнат; но эти комнаты были так удобны и так уютно прибраны, с крыльца открывался такой красивый вид на море и на гранитные скалы, вся группа домиков была так уютно, тепло и живописно расположена между округлыми гранитными скалами, так чувствовалась повсюду, среди дикой природы, заботливая рука человека — в дорожке, опрятно посыпанной раковинами, в обнесенном решеткой огороде, где капитан с трудом и любовью выводил «экзотическое растение», картофель, — что все это вместе: домик, дорожка, огород, надежные скалы, защищавшие от ветра, произвело на меня чрезвычайно симпатичное впечатление. Тепло, уютно, красиво: это не завод, это — вилла на Ледовитом океане. И какой отдых душе и глазам представляет такой культурный уголок, когда на протяжении нескольких сот верст видишь только мертвую каменную пустыню! Здесь, на заводе, не чувствовалось даже отсутствие деревьев, которое так тяжело действует. Я не поклонник северного леса; но когда выезжаешь из лесной полосы и видишь берег Лапландии — горы, скалы, камень, камень, камень и ни одного дерева, — сердце сжимается и вся природа производит впечатление полной безнадежности: точно видишь перед собой гробовую доску, точно это не земля, а поверхность луны, покойницы между планетами. Вилла капитана Г., на Еретике, носила отпечаток такой германской Gemuethlichkeit, что нейтрализовала тяжелое впечатление природы под 70° широты.
И это сделали немцы. На всем Мурманском берегу я не видел более подобного жилища, изящного и комфортабельного.
Я не буду, конечно, говорить о рыбачьих становищах, серых, грязных и неуютных. Что взять с бедноты! Но посмотрите на так называемые «фактории» русских купцов, каких немало на Мурмане. Я был в доме одного из богатейших мурманских купцов, считаемого за миллионера. Пейзаж превосходный, полный своеобразной, северной красоты: все, что могут дать море и скалы — налицо. Но в сооружениях [686] людей ни следа заботливости и вкуса; все сделано наскоро, кое-как, неудобно и неуютно. В комнате со скрипучими полами, где хозяин угощал меня чаем, немилосердно дуло в щели окон и было холодно, в июле месяце. «Вы проводите здесь все лето, — отчего вы не устроите себе жилища поудобнее?» спросил я хозяина. «Доходы не позволяют», ответил мурманский богач, не то шутя, не то серьезно. В подобного рода экономии есть что-то суеверное, какая-то боязнь одного вида зажиточности. Доходы китового завода были плохи не оттого, что у них не дуло в окошки и был посажен картофель.
Четыре дня, проведенные под гостеприимной крышей капитана Г., были самыми комфортабельными и сытыми днями за два лета моих странствований по северу. Утром, как только я просыпался, в мою комнату входил норвежец Л*уки, толстый слуга капитана, и приносил мне воду для умыванья и кофе. Оригинальная фигура был этот Луки: толстый, со значительным брюшком, но быстрый и подвижной старик с коротко остриженными седыми волосами и бритым, пухлым, добродушным лицом; он исполнял здесь обязанность и слуга, и повара. Напившись кофе и не повидавшись еще с хозяином, я отправлялся на экскурсии и возвращался домой к завтраку, в 11 часов, с тем, чтобы после завтрака вновь предпринять экскурсию, более продолжительную. Для поездок на море я нашел себе компаньона в лице капитана, который оказался сам охотник до собирания естественноисторических предметов; с тех пор, как его летним местопребыванием сделался берег Ледовитого океана, ему не раз уже приходилось встречаться с натуралистами и принимать их у себя. У него гостили, в разное время, С. М. Герценштейн и проф. Пальмен (из Гельсингфорса); ранней весной 1889 года заехали к нему, по дороге на Шпицберген, два немецких зоолога — д-р Вальтер, ныне уже покойный (он умер вскоре по возвращении из экспедиции), и д-р Кюкенталь, приват-доцент иенского университета, автор маленького руководства по микроскопической технике, переведенного и на русский язык. Отъезд их из Норвегии на Шпицберген замедлился, и они заехали на короткое время в Еретик, на китобойный завод, когда глубокий снег покрывал еще берега (море здесь не замерзает). Сталкиваясь с натуралистами, капитан и сам получил вкус к собиранию «всякой дряни» (подлинные его выражения были еще энергичнее); я мог заметить это, как только вошел в его комнату, потому что на его письменном столе лежало, на листе бумаги, [687] несколько десятков экземпляров бабочек из рода Zygaena, которые, по его словам, накануне в большом числе появились на острове; с его разрешения, я взял несколько штук в подарок кому-либо из петербургских энтомологов. Но, кроме бабочек, капитан показал мне еще порядочную коллекцию морской фауны: он завел себе драгу, привез из Гамбурга стеклянной посуды, и от времени до времени отправлялся, для развлечения, подрагировать, увозя затем собранный материал в Гамбург, в местный музей. Я смог даже научиться у него неизвестному еще мне способу умерщвления актиний, таким образом, чтобы они умирали, не сократившись, с вытянутыми щупальцами, — способу, который ему сообщил той же весной Кюкенталь: к сосуду, в котором помещаются актинии, нужно прибавлять от времени до времени по нескольку капель раствора квасцов, осторожно выпуская их из пипетки на самую поверхность воды. Раствор расплывается на поверхности и, медленно диффундируя в глубину, постепенно отравляет животных, не вызывая с их стороны реакции: они умирают в натуральном виде, не сократившись. Я попробовал этот способ над двумя крупными, желтыми актиниями, и с полным успехом: после постепенного прибавления квасцов, к вечеру они перестали реагировать на прикосновения и, положенные в спирт не съежились, а остались с вытянутыми щупальцами. Довольно курьезно это: у китолова научиться методе консервирования нежных морских животных — между китом и актинией есть разница!
Морской воздух и драгирование возбуждают хороший аппетит, и поэтому, вернувшись к обеду, к 6 часам вечера, я чувствовал особенную симпатию к Луки. К обеду, кроме капитана, появлялось еще два лица: помощник его, Herr Leutnant, специальная обязанность которого на заводе была клееварение (из китовины), молодой белокурый швед, — белокурый, впрочем, более номинально, так как, несмотря на его молодость, на голове его было очень мало волос — одетый в полосатую, красную с черными полосами, куртку, и переводчик, молодой человек в пестром галстухе и трудно определимой национальности, впрочем, кажется, русский, хотя по-русски он говорил плохо. Обед у капитана был действительно выдающихся достоинств и помимо морского воздуха: толстый Луки был гений в своем роде, гений весьма своеобразный и самобытный; в сознании своего могущества он и держал себя истинным распорядителем пира и не служил за обедом, а как бы дирижировал исполнением [688] симфонии своего сочинения. Ему было чем гордиться: не легко быть метрдотелем на берегах Ледовитого океана.
Уже одна изящная сервировка стола не могла не порадовать моих глаз после Кандалакши и убогого буфета мурманских пароходов: много посуды, нерусского типа стаканы и бокалы на высоких, тонких ножках; посреди стола ваза с каким-то цветком. Основной мотив обеда составляла, конечно, рыба, но Луки сумел дать разнообразные и блестящие вариации на эту трудную тему. Семга свежая, семга копченая, семга соленая; треска, национальное блюдо Мурманского берега, в разных видах: просто в виде рыбы, вареная или жареная, или в форме котлет, или в другом виде, измененная до неузнаваемости, но всегда вкусная; из трески же, кажется, готовится и «норске фиске суп» — густая похлебка из рыбы, весьма высоких достоинств; вареные моллюски — Pecten islandicus3, под острым соусом (по правде сказать, весь вкус заключался в соусе). Это были все местные продукты; прибавьте к ним привозные припасы — английские пикули и датские консервы — и продукты южных широт: телятину из Архангельска и спаржу из Гамбурга, — спаржу под 69 градусом широты! — прибавьте хорошее вино и норвежское пиво, и вы увидите, что капитан Г. недаром пользовался репутацией первого хлебосола Мурмана.
Луки торопливо ходил около стола, и я не могу сказать — служил, а руководил течением обеда; он делал это с таким достоинством и так радушно, как будто он не слуга, а хозяин, угощавший гостей; с такой любезностью подсовывал он мне что-нибудь, односложно прибавляя по-русски: «масля» или «клэба»; так благодушно при этом пыхтел и сопел и имел такой приятно-озабоченный вид, что все его яства казались еще вкуснее. Вполне оценивая его талант и усердие, я чувствовал, как заразительно действует на меня его хорошее самочувствие и серьезное отношение к делу, и кажется, под конец обеда, невольно подражая ему, начинал так же ласково смотреть на моих товарищей и благодушно сопеть, как толстый Луки.
После обеда я уходил в свою комнату и занимался еще [689] часа два, приводя в порядок материал, собранный за день. В десятом часу ко мне входил капитан и обращался со словами: «Herr Doctor? wollen sie ein Glas Tody trinken?» Я оканчивал свои занятия и покорно шел за ним опять в столовую, где Луки сервировал нам Tody и где ожидал уже нас Herr Leutnant.
Доктором называл меня капитан по немецкому обычаю; Луки звал меня просто «профессор». Профессор, это — титул, весьма известный на берегах Белого моря и океана и присвоенный там всем натуралистам. Вероятно, проф. Н. П. Вагнер и проф. Пальмен, во время своих частых путешествий на север, внушили местному населению мысль, что всякий барин, не интересующийся ни треской, ни сплавкой леса, собирающий какую-то никому ни на что ненужную дрянь и пользующийся при этом явным уважением со стороны местного начальства, это — «профессор». В 1887 году два молодых натуралиста, студенты нашего университета, провели два месяца на Кольском полуострове, охотясь и собирая птиц, и к Герценштейну, бывшему в это время на Мурманском берегу, местные жители обращались с вопросом: «правда ли, что эти профессора, которые идут по пути из Кандалакши на Колу, что эти профессора — студенты?»
Итак, мы пили tody, что означает собственно пунш, горячую воду с ромом и сахаром, курили и мирно беседовали. Капитан хорошо говорил по-немецки; лейтенант думал, что он знает один только шведский язык; но, увидя смелость и беззастенчивость, с какою я объяснялся по-немецки, и он позволил себе это в виде опыта и обращался ко мне иногда с любезными фразами, точного смысла которых я, впрочем, никак ее мог понять; но я старался отвечать ему так же любезно; он, в свою очередь, не понимал меня, но, по-видимому, оставался доволен. С капитаном у нас оказалось не мало общих знакомых и мест, и лиц. Он был прежде капитаном торгового парохода и ходил в южные порты России; когда строилась курско-харьково-азовская железная дорога, он возил для нее рельсы; юг России и послужил для нас источником воспоминаний и обмена сведений. Мало-помалу, tody оживлял компанию и разговор становился разнообразнее; как гоголевские хохлы, мы говорили обо всем: «и о том, кто пошил себе новые шаровары, и что находится внутри земли, и кто видел волка». Капитан рассказал историю, как он весной с крыльца своего дома застрелил лисицу; лейтенант не без больших усилий, но с [690] полным успехом, сообщил мне, как он приехал сюда на Еретик из Швеции, ранней весной, впервые попавши так высоко на север, и как только через два месяца жизни на острове он с удивлением узнал, что в его домик со двора ведет довольно высокая лесенка, существование которой он и не подозревал: только в мае она вышла из-под начавшего таять снега. Усталость дня, вкусный горячий tody, облака дыма, которым обкуривали меня из своих длинных трубок китоловы, шведские фразы, которыми они обменивались, непривычная речь, непривычная и странная обстановка, разговор про море и китов, про льды и снег — все это невольно настроивало воображение и переносило в какой-то чуждый и далекий мир: я начинал уже сам казаться себе норвежцем из какой-нибудь старой сказки Андерсена. И когда, наконец, пред моими глазами начинали плавать киты, я вставал, раскланивался со своими добрыми хозяевами, уходил в свою комнату и засыпал как убитый; а полуночное солнце золотило соседние вершины гор.
Конечно, мне очень хотелось увидеть кита, и мое желание увенчалось успехом в первый же день пребывания в Еретиках. Я драгировал около острова, когда послышался свисток, и рабочий, бывший со мною, объяснил мне, что это прибежал китобойный пароход и, значит, с китом, так как он недавно только ушел в море и не мог возвращаться только за углем. Мы поплыли к берегу посмотреть на кита. Его уже успели отцепить от парохода, притащившего его на буксире, и оставили лежать близко около берега, возле брюги. Это был здоровый зверь в 75 футов длины, «синий кит» по местному названию, «Blaawal» норвежцев, Balaenoptera Sibbaldii; он лежал на спине, и над водою выдавалось только его белое брюхо, исчерченное спереди длинными продольными бороздами. Громадное животное! наша лодка обыкновенной средней величины, карбас, плавала кругом него, точно вокруг подводной скалы. Крови почти не было видно на нем; гладкая, блестящая кожа была совершенно чиста; я не нашел на ней потом никаких паразитов или организмов, прикрепляющихся к коже китов, каковы, напр., усоногие раки Coronula diadema и Conchoderma aurita; в музее петербургского университета есть превосходные экземпляры этих усоногих, добытые именно на заводе в Еретиках; но они встречаются на других видах китов и никогда не бывают на коже синего кита. Из его тела исходил [691] странный, высокий, заунывный и жалобный звук, похожий на звон точно из колосса Мемнона; он продолжался весь день, и я услышал его еще и вечером, выйдя на крыльцо дома. Должно быть, это выходил воздух из спадавшихся легких громадного зверя.
С прибытием кита на заводе закипела работа; если бы для обработки такого зверя нужно было вытаскивать его на сушу, это был бы огромный труд: хороший кит весит тысячи три пудов. На самом деле, можно очень легко и просто обойтись без этого — сама природа приходит на помощь, и чтобы «осушить» кита, пользуются только отливом. В полную воду его подтягивают вплотную к берегу; в отлив кит обсыхает и на несколько часов остается на суше. Тогда его обдирают, длинными ножами срезывают мясо и жир. Нужно два отлива, чтобы отпрепарировать всего кита; сперва обдирают одну сторону; при наступлении прилива его переворачивают с помощью лебедки и железных цепей, а затем, когда вновь спадет вода, доканчивают обработку — снимают мясо и с другой стороны. Кости вытаскиваются на берег, но множество отброса внутренностей не убираются и оставляются в море. Вообще уборка такого колоссального трупа не может быть произведена достаточно опрятно и заражает берег. Вдоль всего берега в море постоянно плавают огромные куски китовины, и жирный налет покрывает воду; на пристани все доски пропитаны жиром; противно дотронуться до перил лестницы, и ступеньки ее скользки неимоверно. Вонь около завода от гниющей китовины стоит невыносимая, невозможная; ветер далеко разносит ее; домик капитана стоит высоко на горе и на расстоянии нескольких сот шагов от завода, но при ветре с берега нельзя было отворить окна моей комнаты, чтобы отвратительный запах не заставил немедленно его захлопнуть. Романтический характер виллы капитана не мало страдает от такого вопиющего натурализма. Мне жаловались рабочие, что весною, когда только начинаются работы на заводе, первое время они не могут переносить этого запаха, и дело доходит до рвоты. Позднее — привыкают. Такая негигиеничность условий этого производства исправляется несколько его периодичностью; завод работает только летом, следовательно зимой все следы падали успевают исчезнуть. На зиму весь состав рабочих распускается; капитан уезжает в Гамбург и возвращается на Мурман ранней весной, в конце марта. Зимует на заводе только один норвежец-надсмотрщик с семьей. Простые рабочие на заводе русские, и то, кажется, [692] не без давления со стороны губернской администрации. Весь же заведующий работами персонал — иностранцы, шведы да норвежцы; самые китобои, плавающие на пароходах, тоже, кажется, все норвежцы.
Я пошел посмотреть и китоловный пароходик. Это небольшое, но быстроходное судно, невысоко сидящее над водой и глубоко в воде, — по размерам, я думаю, само немногим больше кита, которого оно привело на буксире. Крошечная каюта капитана по величине больше походила на шкаф для платья или буфетный, чем на комнату для человека; тем не менее, в ней стоял букет диких цветов — желтый Trallias europaeus, который в Харькове цветет в марте, а здесь в июле. Капитан — норвежец; у русского капитана в каюте вряд ли нашлись бы цветы. Почти весь трюм парохода занят канатом, толщиною без малого в руку и длиною около 300 сажен; к этому канату прикреплен гарпун. На носу парохода стоит маленькая пушка, которая выстреливает гарпуном в кита; тот романтический период китоловства, когда к киту осторожно подходила шлюпка на веслах и китобой метал рукой свой гарпун, рискуя немедленно полететь «кверх тормашки» и пойти вслед за китом в воду, — кто из нас в детстве не читал великолепных описаний в этом роде? — этот период миновал невозвратно. Девятнадцатый век с его техническими усовершенствованиями истребил и этот романтизм в числе прочих; теперь китов бьют из пушек и китовый промысел представляет мало опасности (кроме опасности разориться).
Хотя китовый промысел очень древнего происхождения и практиковался еще в средние века, а может быть, и раньше, но здесь, на Мурмане и в Северной Норвегии он появился в больших размерах лишь весьма недавно4. В старину предметом этого промысла был почти исключительно гренландский кит (Balaena mysticetus), наиболее ценный и добычливый по своей огромной толщине, богатству салом, по длине и качеству эластичных пластин, сидящих двумя рядами на нёбе (китовый ус); должно быть, он водился тогда и в североевропейских морях, по крайней мере в значительном количестве он встречался у берегов Исландии и Шпицбергена. Но продолжительные преследования вытеснили его из этих вод, и теперь его промышляют только еще в Беринговом море да [693] около Гренландии, преимущественно в Баффиновом заливе; а китоловы принялись преследовать и других, менее ценных китов, которыми прежде пренебрегали. Из различных видов этих животных, до сих пор еще недостаточно точно изученных, у берегов Мурмана встречается около пяти, и в том числе гигантский синий кит, Balaenoptera Sibbaldii; он не так жирен, как гренландский кит, и не достигает такого веса, но значительно длиннее его, от 70 до 80 футов и более; на заводе в Еретиках был убит кит в 93 фута длины. По своим размерам это самая большая порода животных, самый крупный зверь на земном шаре.
Довольно распространено убеждение, что в прежние геологические времена землю населяли животные гигантских размеров, далеко превосходящие своей величиной всех ныне живущих. Между тем это справедливо только по отношению к сухопутным животным. На суше, действительно, жили прежде колоссальные ящеры и звери, бывшие настоящими гигантами в сравнении с современными. Но в морях никогда не было форм, превосходивших величиною современного гренландского или «синего» кита, и их ископаемые предки третичной эпохи мельче современных китов. Ошибочно было бы думать, что в настоящее время уже невозможно существование таких крупных животных форм, как в древние геологические эпохи: наш современный кит — одно из самых крупных животных, когда-либо живших на земле, Лишь весьма немногие ископаемые формы могут с ним сравняться или превосходят его; но зато представьте себе ходящее по твердой земле чудовище сажен в двенадцать длиною; такой длины (и более) достигают скелеты некоторых ящеров из юрских отложений Северной Америки (Atlantosaurus), величайших животных, когда-либо живших на суше.
В Норвегии принялись энергично за китовый промысел всего два-три десятка лет тому назад; начало ему было здесь положено одним предприимчивым человеком, капитаном Svend Foyn, устроившим первый завод в Вадсё, маленьком городке недалеко от русской границы. Фойн снял сливки с этого дела и сделался миллионером; возникшие по его примеру предприятия уже не имели такого успеха. Организация промысла, как у нас, так и в Норвегии — следующая. Для боя китов употребляются небольшие пароходы, длиною около 80 фут, но глубоко сидящие (около 10 фут), — следовательно, очень устойчивые, и быстроходные. На носу парохода помещается пушка около [694] 11/2 аршина длины, стреляющая в кита гарпуном, к которому прикреплен канат, другой конец которого находится на пароходе. На конец гарпуна навинчивается особый разрывной снаряд, начиненный порохом; для взрыва пороха служит бертоллетова соль и серная кислота, заключенная в стеклянную трубочку, которая разбивается, когда гарпун вонзается в тело кита.
В начале деятельности норвежских и наших заводов китов били вблизи берега, а теперь их приходится искать уже на расстоянии многих десятков верст, в открытом океане. Китобои умеют различать породы китов уже издали, по форме и величине выбрасываемых фонтанов. Увидя кита, стараются, осторожно маневрируя, подойти к нему на возможно близкое расстояние, что не всегда удается: кит, плавающий в два-три раза скорее преследующего его парохода, легко уходит из вида, и тогда приходится искать другого. Подойдя на расстояние 10—15 сажен, дают по нем выстрел; если кит взрывом гранаты убит на месте, пароход подтягивается к нему и берет его под борт на буксир, для чего под кита подводят толстые цепи. Если же кит только ранен и, он стремительно погружается в воду или несется вперед, таща за собою пароход с чрезвычайною быстротою. Канат выпускают тогда, при помощи особых приспособлений, во всю и его длину, и идут за китом на буксире, пока он не издохнет, что может продлиться 6—10 часов и долее. Прогулка эта, конечно, не совсем безопасна, и потому стараются при первом удобном случае пустить в него другой выстрел.
Мертвого кита тащат на буксире к заводу, так как, имея одного кита, уже за другим не угоняешься. Здесь ножами на длинных рукоятках срезывают с него полосами во всю длину тела кожу и сало, которое немедленно поступает на завод, в жиротопки, для вытапливания жира и в железных или деревянных кубах, при помощи пара, проведенного из паровика. Китовый ус вырезывается из пасти, кости рубятся на куски и также служат для вытапливания жира; из клеевой воды, спускаемой из жиротопленных кубов, приготовляется клей. Затем из остатков на некоторых заводах Норвегии приготовляется еще и третий продукт, кроме жира и клея, именно пудрет, служащий для удобрения полей, — высушенная и растертая в порошок масса из костей и различных тканей китового тела.
Усиленное преследование китов ведет, конечно, к их [695] истреблению. Сначала били китов у берега, теперь их ищут в открытом море; в 1884 г. на всех китовых заводах, русских и норвежских, на 35 или 36 пароходах было убито около 1.400 китов, а в 1888 г. те же 35 пароходов добыли только 717 китов. На заводе в Еретиках в кампанию 1884 года убито 76 штук; а в год моего посещения, виденный мною (5 июля) кит был всего только 16-й, и в течение июля месяца было убито всего несколько экземпляров, 3—4, не более.
Хотя я и не компетентен в подобных вопросах, но не думаю, чтобы этот промысел имел хорошую будущность: едва ли киты, такие громадные звери, требующие, конечно, долгого времени для достижения зрелости, могут быть настолько многочисленны и плодовиты, чтобы выдержать такое ожесточенное преследование даже при трудных условиях промысла в арктических морях. Быстроходные пароходы, да пушки, да разрывные снаряды — это не то, что скромный ручной гарпун доброго старого времени; едва ли есть хоть одно крупное животное на земле, которое могло бы устоять и сохраниться, если человек примется за его истребление с помощью современной техники. Китовый промысел носит несомненно разбойнический, хищнический характер; на известной высоте культуры человек не может и не должен только истреблять; промысел, основанный на истреблении, не имеет будущности, если рядом не идет работа созидания и разведения; европеец ХІХ-го века не должен быть звероловом. Китоловы, впрочем, кажется, не разделяют этого мнения; по крайней мере, капитан Г. не верил в истребление китов, ссылаясь на то, что зимой их не бьют (обмерзает канат, и промысел невозможен), а в это время, будто бы, киты бывают видны огромными стадами.
В старину, до появления китобойных пароходов в здешних водах, охоты на китов не было, и местные жители промышляли их понемножку, так сказать, «кустарным» способом. Добычею человека становились или мертвые киты, или попавшие в его руки случайно; на Мурмане из года в год выбрасывало на берег с десяток китов; такого выброшенного на их берег кита лопари продавали поморам рублей за шестьдесят, а он давал до тысячи пудов жира. Другие нечаянно обсыхали на отмелях во время отлива, и если промышленникам случалось заметить их в таком положении, они спешили воспользоваться им раньше, чем спасительный прилив придет киту на помощь. Не так давно, несколько лет тому назад, [696] кит обсох на мели в нескольких верстах от деревни Сороки, на Белом море, куда вообще киты заходят лишь крайне редко и случайно; пока он лежал на мели, рыбаки, пользуясь беспомощностью бедного зверя на суше, ободрали его еще живого! В одном французском журнале я прочитал недавно об интересном способе «кустарного» китового промысла, который практикуется с незапамятных времен в одном местечке Норвегии. В тридцати километрах от Бергена есть маленький фиорд Skogsvag соединенный с морем очень узким проливом. Ежегодно, в апреле или в мае, в этот фиорд заходят, гоняясь за рыбой, 1—2 экземпляра мелкой породы китов (футов в 25—30), Balaenoptera rostrata; рыбаки подкарауливают их и, когда зверь войдет, затягивают вход сетью. Этого оказывается достаточным, чтобы задержать кита в заливе; прорвать сеть он никогда не решается и. подойдя к ней, сейчас же поворачивает обратно. Тогда рыбаки начинают пускать в него из луков старинного образца стрелы с железными наконечниками; на наконечнике каждой из них находится клеймо ее владельца. Убить его такими стрелами невозможно, но, получивши несколько стрел, кит дня через два своего пребывания в заливе становится ленив и малоподвижен, чаще выходит на поверхность воды подышать воздухом, очевидно, делается болен и теряет силы; тогда его бьют гарпуном и 50—100 человек вытаскивают его на берег. При этом всегда оказывается, что около какой-либо из вонзившихся в кита стрел находится сильно воспаленное место; эта стрела считается смертельной, и собственник ее получает львиную долю добычи. А для удачи будущего промысла рыбаки погружают наконечники всех стрел в воспаленную рану, потом засушивают, не обтеревши, и хранят до следующего раза. Два норвежских доктора (Hansen и Gade) исследовали мясо и кровь из воспаленной раны кита и обнаружили в них присутствие бациллы, которую им и удаюсь культивировать искусственно. Оказалось, таким образом, что рыбаки, погружая стрелы в раны, сохраняют потом на их наконечниках зародышей этих бацилл, и при следующей охоте заражают ими кита, вызывая в нем септицемию, гнилостное заражение крови. Зараженные стрелы хранятся из года в год, от поколения к поколению, перенося заразу с одного кита на другого; а так как промысел этот существует с древнейших времен, вероятно, в неизменном виде (луки рыбаков такие же, какие употреблялись во времена викингов; уже 500 лет тому [697] назад этот промысел около Бергена был сделан монополией епископа), то это есть, вероятно, древнейшее открытие искусственного заражения или прививки.
Возникновение крупного китового промысла в этих странах повело за собой многочисленные распри и неудовольствия, в Норвегии главным образом, но также и у нас, между рыбопромышленниками и китоловами; полемика загорелась и в литературе, а в Норвегии проникла даже в стортинг, норвежский парламент. В случае неудачи своего промысла, рыбопромышленники стали обвинять в этом китоловов, упрекая их, что бой китов губит рыбные промыслы в Норвегии, и вот на каких основаниях. Беззубые или усатые киты, у которых во рту нет зубов, а висит с верхней ротовой стенки множество огромных, эластических роговых пластинок, питаются, как известно, несмотря на свою огромную величину, лишь самыми мелкими животными, добывая их чисто пассивным путем, процеживанием воды сквозь свою пасть, усаженную «китовым усом». Одни виды ловят таким образом пелагических, свободно плавающих в верхних слоях воды, беспозвоночных животных, нежных медуз, крылоногих моллюсков и др.; «синий кит» питается, напр., мелким рачком, называемым по-норвежски «kril», мириадами кишащим в водах Ледовитого океана. Другие виды, с более короткими и грубыми ротовыми пластинками, питаются мелкой рыбой, а в том числе так называемой мойвой, Mallotus arcticus; эта же самая мойва составляет любимую пищу трески и употребляется как наживка на крючки при ее добывании. Ранней весною к берегам северной Норвегии и Мурмана подходят огромные полчища мойвы, а за нею движется треска; тогда начинается лов обеих этих рыб, причем мойва ловится не как самостоятельный предмет промысла, а как наживка для лова трески. В этом отношении появление мойвы у берегов играет первостепенную роль в тресковом промысле: если ее нет, лов трески идет плохо, в каком бы количестве она ни находилась. Хотя употребляют для наживки и других рыб, и даже беспозвоночных животных, моллюсков или червей, но мойва считается самою лучшею. И вот, по теории рыбопромышленников, мойва, подходя весной к берегам, спасалась от преследования китов, которые, гоняясь за нею, прижимают ее к берегу; китоловы же, избивая китов и отгоняя их в открытый океан, тем самым прекращают появление мойвы у берегов, и следовательно, делают лов трески почти невозможным или гораздо менее добычливым. Киты, по их мнению, [698] суть естественные пособники трескового промысла, и поэтому они энергично берут их под свою защиту, утверждая, что китовый промысел, второстепенный, конечно, по своему значению, чрезвычайно вреден для промыслов рыбных, представляющих вопрос существования для местного населения. Китоловы же отнюдь не хотят брать такого греха на душу, и на эти обвинения весьма резко отвечают, как капитан Г.: «Unsinn!» В нашей литературе О. А. Гримм высказывался в данном вопросе в пользу китоловов; по его мнению, нет никаких данных думать, чтобы киты пригоняли мойву к берегу: они идут за нею пассивно, следуя за ее движениями, точно также как и треска. Мойва идет к берегу с целью метанья икры, подчиняясь, как и другие рыбы, неудержимому инстинкту; колебания же в ее количестве зависят вероятно от метеорологических, температурных колебаний, в зависимости от которых ее бывает то больше, то меньше, а иной раз она не подходит и совсем, и ищет, вероятно, для метания икры отдаленные отмели в море. В иные же года, несмотря на усиленное избиение китов, мойва тем не менее огромными массами появляется у берегов.
Во всяком случае, для наших русских промышленников этот спор значительно потерял свой жгучий интерес, так как мурманские китобойные заводы уже отошли покамест в историю (хотя у нас жаловались, кажется, больше на норвежцев, бивших китов в русских водах). Весной этого года я прочитал в «Новом Времени» интересную корреспонденцию из Архангельска, подписанную инициалом, под которым я позволяю себе угадать одного русского натуралиста, давно уже сошедшего с научной арены, а в свое время бывшего одним из первых исследователей фауны нашего северного моря; собранная им коллекция беспозвоночных Ледовитого океана до сих пор составляет одно из украшений зоологического музея петербургского университета. В этой статье сообщаются довольно жалостные сведения о северном китоловстве вообще.
Количество китов, по словам г-на Я., за последние годы, у берегов Норвегии и западной части Мурманского берега сильно уменьшилось, и промысел их стал плохо окупаться. Киты ушли на восток5, к острову Калгуеву и далее, хотя еще у восточной части Мурмана, у мыса Святого Носа, были довольно многочисленны в навигацию 1889 года, когда норвежский про[699]мысел был крайне неудачен. Русские заводы прекратили свои работы. На Арской губе, где промысел прекратился уже три года тому назад, теперь за два паровых завода (салотопенный и костомольный или гуанный), четыре большие постройки и три парохода, стоившие товариществу несколько сот тысяч рублей, одна рижская торговая фирма предлагала всего 80 тысяч, но сделка не состоялась. Завод первого мурманского товарищества в Еретиках в этом году также ликвидирует свои дела (по причине, по-видимому, смерти двух главных компаньонов, петербургских капиталистов), и капитан Г. приехал из Гамбурга на Мурман, в Еретики, с целью только закрыть факторию. Но и в Норвегии дела идут не лучше. Там конкуренция между китоловами дошла уже до того, что некоторые из них стали искать новых мест и переселяться в другие страны, и сам знаменитый Фойн, патриарх норвежских китоловов, покинул свои богатые заводы в Вадсё и уже несколько лет как перенес арену своей деятельности в Исландию.
Итак, вилла капитана Г. на гранитных скалах острова Еретика оказалась построенною на песке, и странствующие натуралисты не найдут более под ее крышей ни любезного хозяина, ни удивительного арктического обеда, ни tody.
III.
Остров Килдин
У меня было разрешение пользоваться для переездов по океану рейсами административного парохода «Мурман», маленького пароходика, находящегося в распоряжении местного исправника, который обязан все лето, в течение производства рыбных промыслов, разъезжать на нем вдоль северного берега Кольского полуострова. Это разрешение мне очень пригодилось: почтовый пароход делает здесь всего два рейса в месяц; наем парусного суднишка (промысловой «шняки» нли «ёлы») стоит дорого и был бы мне не по средствам, да и плавание на них сопряжено всегда с затруднениями. На пароходе же «Мурман» мне удалось посетить целый ряд пунктов побережья, в которые иначе мне наверное не удалось бы попасть.
Этот пароход и перевез меня 8 июля с китобойного завода верст на шестьдесят к востоку, на Килдин, большой и высокий остров к востоку от Кольской губы. Самый большой [700] из островов Мурманского побережья, верст 15. в длину, Килдин в то же время одно из самых красивых мест, виденных мною на Кольском полуострове. Он достигает значительной высоты, футов в 600, но эти 600 фут., не надо забывать, подымаются прямо над морем и поэтому производят более сильное впечатление, чем горы, абсолютная высота которых гораздо больше, но медленно подымающиеся на материке. На запад эта гора падает к морю крутым, почти отвесным обрывом, с огромною осыпью у основания; когда пароход входит в пролив, отделяющий остров от материка, крутой и гордый профиль этого обрыва резко выступает на небосклоне; суровый утес с дерзким упорством смотрит на океан, лежащий далеко внизу у его ног, на бессильный океан, который столько лет напрасно бьется об его каменную грудь. К востоку остров постепенно понижается, представляя из себя высокую и пустынную равнину; деревьев на нем, конечно, нет, но южный склон острова во многих местах покрыт густой зеленой травой. Вместо гранита, образующего горы Лапландии, Килдин сложен из других пород, песчаника и глинистого сланца, аспидно-серого цвета; слои этого сланца выступают на крутых уступах берега.
В самом начале этого столетия на Килдине было рыбацкое становище, основанное Соловецким монастырем, но его сожгли в 1809 году англичане, обидевшись на «континентальную систему », и остров надолго превратился в пустыню. Теперь на всем этом пятнадцативерстном пространстве существует одно только человеческое жилище — изба колониста, поселившегося несколько лет тому назад на восточном конце острова, на берегу маленькой бухточки Килдинского пролива, около мыса Могильного. В этой бухточке остановился пароход «Мурман» и высадил меня на берег.
Первое, что я встретил на берегу, выйдя из лодки, было три белых медведя. Так и следует, конечно, при путешествии по Ледовитому океану; впрочем, они были в клетках. Это были несчастные жертвы кораблекрушения; их, уроженцев Новой Земли, прошлой осенью отправили из Архангельска на парусной шкуне в Петербург на продажу, должно быть. У берегов Килдина шкуна разбилась, но медведи, застрахованные, по рассказам, в 1,500 рублей, спаслись, и дальнейшую заботу об них взяло на себя страховое общество. Норвежцу-колонисту поручили надзор за ними в течение лета, с тем чтобы осенью снова снарядить их в путь. В тесных дорожных клетках, [701] рассчитанных на короткое время переезда, им, несчастным, пришлось провести целый год, и они, по-видимому, очень страдали. Я долго наблюдал их потом; один из них особенно томился: с мучительным однообразием делал он в своей клетке, по целым часам, два шага вперед, два назад, мотая в такт головой, и жалобно ворчал. А у самых ног его плескалось родное море, и со всех сторон за своей толстой решеткой он видел милую ему северную пустыню. Норвежец заботливо ходил за ними, поливал их водой, кормил свежей рыбой и специально для них испеченным хлебом.
Если прибавить еще, что в другой клетке около дома сидела пара маленьких песцов, и у колониста было стадо северных оленей, то вы увидите, что я очутился в довольно полярном обществе.
Этот норвежец, как я сказал уже, составлял единственное население всего большого острова, — не совсем, однако, единственное: у него была жена и 12 человек детей. При мне, впрочем, не все были в сборе, и налицо было человек 10—11; я до конца моего пребывания не сумел их точно пересчитать. Старший сын был уже взрослый, работник и помощник отца; младший ребенок сосал грудь матери. Отец же всего семейства был пожилой человек, белокурый, без седых волос, здоровенный мужичина, достойный потомок норманнов.
В тот день, когда я высадился на острове, — это было уже перед вечером, — отца и сыновей не было дома, в доме копошилась мелюзга, а из взрослых были налицо только две дочери; «две белокурые, две стройные сестрицы» (не очень, впрочем, стройные), лет 18—20. К величайшему моему сожалению, две сестрицы ничего не понимали по-русски. В числе матросов, переносивших мои вещи с «Мурмана», был один, говоривший по-норвежски; он объяснил сестрицам мои намерения, что я проживу у них в доме три дня, для нужных мне целей; чтобы они меня поили и кормили, что я за все заплачу, а через три дня за мной вновь придет пароход, и я уеду. Девицы приняли это к сведению и стушевались; мне пришлось вместе с моим проводником самому осмотреть их дом и выбрать себе каморку, где я мог, не особенно стесняя моих хозяев, разобрать свои вещи и заниматься.
Пароход ушел, девицы провалились сквозь землю, отец их не показывался. Уже вечерело; я пошел предварительно походить по острову и взглянуть на озеро, которое меня здесь интересовало. Когда я уже вечером вернулся домой, одна из [702] сестриц вошла в мою каморку, остановилась в дверях и конфузливо произнесла: «комене спис», или что-то подобное, потому что я, должно быть, перевираю. Я обернулся и посмотрел на нее с недоумением. «Комене спис», повторила она, улыбаясь. «Спишь?» переспросил я, не разобравши. «Я буду спать здесь, в этой комнате», и показал ей где. Девица отрицательно покачала головой и повторила то же самое. Спички? — подумал я, и дал ей спички. Смеется, качает головой и твердит свое. Насилу я догадался, что она зовет меня ужинать, есть. Я поблагодарил ее и сумел подобающими жестами объяснить, что прошу только самовар для чая.
На другой день эти словесные бедствия продолжались. Их отец знал по-русски немного больше своих дочерей, какой-нибудь десяток слов: треска, рубль, море, хлеб. А мне на беду его услуги было очень нужны. Три дня я оказался лишенным возможности пользоваться величайшим даром Божиим — членораздельной речью, и вынужден был объясняться с людьми, как Робинзон с Пятницей, при помощи выразительных жестикуляций. Жестами я показывал, что хочу умываться или прошу воды напиться; только собираясь обедать, я умел уже сказать: «ну, теперь пора спис», к полному удовольствию моих хозяев. Мало-помалу я дошел в мимике почти до совершенства Цукки, и мог изящными и целесообразными жестами выражать самые сложные мысли, вроде, например: «дайте мне простокваши». Впрочем, простокваши мне все-таки не дали (может быть, ее не было?). Это было очень забавно; но когда мне пришлось прибегать к помощи моего хозяина для драгирования, невозможность как следует объяснить ему, чего я хочу, оказалась довольно неудобной.
На Килдин меня привлекло собственно вот какое обстоятельство.
В 1887 году С. М. Герценштейн добыл из одного небольшого озера на острове Килдине треску, рыбу, как известно, исключительно морскую, никогда не встречающуюся ни в реках, ни в озерах; об этой замечательной находке им тогда же было сделано сообщение в одном из заседаний петербургского общества естествоиспытателей.
На берегу озера он нашел много пустых створок морских моллюсков, тоже, следовательно, некогда в нем живших. Попытки драгировать оказались очень затруднительными и неудачными; не было порядочной лодки, и приходилось, закинувши драгу в воду, вытаскивать ее к берегу; она приходила при [703] этом битком набитая густым, трудно промывающимся, богатым гнилью илом, в котором не было ничего живого; попадались пустые раковины морских опять-таки моллюсков. Нахождение в озере трески и остатки морских моллюсков заставляли думать, что оно морского происхождения, составляло некогда часть моря и затем, в силу каких-нибудь причин, отделилось от моря и опреснело; морская фауна при этом вымерла, а треска приспособилась к новым условиям жизни и уцелела, Действительно, вода из этого озера, пресная на вкус и годная для питья, посланная С. М. Герценштейном для анализа в Дерпт, к профессору К. Шмидту, оказалась, по процентному содержанию солей, водою соседнего Ледовитого океана, лишь разбавленною в 13 раз пресною (снеговою, дождевою, ключевою); соленость соответствовала приблизительно солености Балтийского моря в устье больших рек, например Финского залива при впадении Невы, верст 10 к востоку от Кронштадта.
Когда я готовился к поездке на Мурман, С. М. Герценштейн просил меня, если мне придется побывать на Килдине, привезти ему еще экземпляров трески из открытого им озера и настоятельно рекомендовал повторить его неудачные попытки драгировать. Я послушался его, и не напрасно.
Отыскать это озеро по данным мне указаниям было нетрудно. Оно находилось от избы колониста в расстоянии около версты, в небольшой, но довольно глубокой и отовсюду замкнутой котловине, очень близко от моря (в самом близком месте, вероятно всего в нескольких десятках саженей), но отделенное от него высоким и крутым каменным валом, сложенным из крупных валунов. Северный берег озера был плоский, низменный, и к нему прилегала небольшая, кочковатая, поросшая мхом и травой, мочежинка, из которой медленно сочился и тоненькими струйками бежал в озеро небольшой, едва заметный родничок. Дно озера около берега было в этом месте очень мелкое, песчаное, и повсюду на дне, на берегу и частью даже на пространстве, поросшем болотной травой, в толще кочек, лежало множество осколков и цельных пустых раковин, согласно описанию С. М. Герценштейна. Эти остатки раковин указывали на уменьшение, усыхание того водяного бассейна, в котором они жили.
С остальных сторон берега были круче, а дно около берега глубже. И первое, что мне бросилось в глаза при виде этого озера — был морской цвет его воды. Во всех северных озерах, которые мне приходилось видеть, не исключая Ладож[704]ского и Онежского, вода мутная, малопрозрачная и ржаво-желтого оттенка, как вода болот, из которых она собирается, и в Белом море, принимающем в себя массу рек, все еще мутная и желтая вода, темно-бурая, если смотреть, напр., с борта парохода. Напротив, вода Ледовитого океана очень прозрачная и зеленая; в защищенных бухтах с скалистыми берегами даже довольно яркого колорита. Вода Килдинского озера казалась также зеленою, как в океане (особенно когда я потом плавал по нему в лодке) и была несравненно прозрачнее воды в обыкновенных озерах. Я мог в нем видеть треску, когда она проплывала в довольно далеком расстоянии от берега; этим путем и было впервые обнаружено ее присутствие в озере норвежцем-колонистом: он видел рыбу с берега и застрелил одну штуку из ружья. От норвежца узнал об этом С. М. Герценштейн.
Прежде всего я принялся исполнять поручение С. М. Герценштейна, добывать ему треску. Норвежец с одним из своих сыновей перетащил в озеро с берега моря, через разделяющий их каменный вал, небольшую лодчонку, в которой едва могли поместиться три человека, и стал ловить рыбу «на поддев», при помощи подвязанного к нити крючка, без всякой приманки, лишь с подвешенной блестящей оловянной фигуркой вроде рыбки. Нитью потряхивают в воде, и жадная треска бросается на оловянную приманку; таким способом норвежец в каких-нибудь полчаса поймал мне шестнадцать штук хорошей трески; следовательно, ее в озере живет не мало. Два менее крупных экземпляра я положил в спирт; у нескольких я вскрыл желудок, чтобы посмотреть, чем питается в озере эта хищная рыба. У всех желудок оказался битком набитым мелкими рачками-бокоплавами (Gammarus).
После этого я принялся драгировать, при помощи, конечно, все того же норвежского семейства. Лодочка, перетащенная в озеро, оказалась слишком мала, чтобы можно было в нее втаскивать драги, и пришлось поступать следующим образом: драга на лодке завозилась как можно дальше в озеро, бросалась на дно, затем норвежцы возвращались на берег и тащили уже с него драгу. Работали отец с двумя сыновьями, а на берегу кишели маленькие норвеженки.
Долго я получал такие же результаты, как и Герценштейн: драга приходила полная вязкого, гнилого и вонючего ила и не приносила ничего живого; изредка попадались пустые раковины морских моллюсков. Но вдруг я совершенно случайно на[705]толкнулся на такой уголок озера, куда Герценштейну не посчастливилось попасть и в котором оказались любопытнейшие вещи.
Мало-помалу, переходя с нашей дрогой с одного места берега (озеро имело около версты в длину) на другое, мы попали в самый восточный угол его, с крутыми и каменистыми берегами, по которым было довольно затруднительно ходить, особенно с драгой и посудой. Здесь грунт озера оказался совершенно другой: именно, вместо ила, все дно было покрыто крупными и мелкими камнями, почти без примеси землистых частиц; и вот, неожиданно, на одном из вытащенных камней я увидел плотно сидящий на нем, розового цвета, маленький, молодой экземпляр хорошо мне знакомой по виду северной асцидии, вероятно, вида Styela rustica. Первое добытое мною из озера живое существо было настоящее, типичное морское животное, никогда не живущее в пресной воде! Можете себе представить мое удивление и радость при такой неожиданной находке! Я принялся теперь тащить из озера одну драгу за другой; всякий раз она приходила с полным мешком каменьев, немилосердно рвавших сеть, а между этими камнями и, главным образом, на них оказалась хотя и довольно скудная, но настоящая морская фауна. На камнях неподвижно сидели асцидии двух или трех видов, из которых особенно многочисленны были розовые, молодые экземпляры той, которую я добыл прежде всего; были и довольно крупные экземпляры, — многие, к сожалению, сильно помятые камнями. Вместе с ними сидели многочисленные, мелкие, желтенькие актинии. Попалась одна маленькая морская звездочка, с поломанными и вновь отрастающими лучами. Два вида морских моллюсков — теперь уже живые, а не мертвые, черви-полихеты и мелкие губки дополняли коллекцию. На камнях росли красные морские водоросли-багрянки. Захудалая, бедная видами и особями, вымирающая, но настоящая морская фауна.
Не было никакого сомнения, что в озере должна была быть соленая, морская вода, что оно не пресноводное; такая полная коллекция морских форм — и еще каких: звезд-асцидий! — не могла приспособиться к жизни в пресной воде, как это можно было бы допустить для трески. Между тем вода, зачерпнутая с поверхности озера, была несомненно пресная: в ней был некоторый неприятный привкус, слегка слышная солоноватость, но пить ее можно было свободно. Следовательно, этот поверхностный слой пресной воды прикрывал собою толщи другой [706] воды, морской, соленой; чтобы убедиться в этом, надо было достать воды со дна, не смешивая этой пробы с водою поверхностного слоя. Но как это сделать?
Со мною не было батометра, прибора, служащего для этой цели и состоящего из цилиндрической трубочки с клапанами, так устроенными, что они свободно пропускают воду в трубочку, когда батометр идет вниз, и крепко захлопываются при вытаскивании инструмента, так что вода, вошедшая в него на известной глубине, уже не может выйти или смешаться с водою вышележащих слоев. Надо было придумать что-нибудь подобное. С изобретательностью, достойною Эдиссона, я приспособил к этому делу мой большой медный чайник для кипячения воды. Крепко надевши на него крышку, я привязал его за ручку к веревке, и к этой же ручке привязал тяжелый груз в виде большого камня; в таком виде я его бросил из лодки в воду, держа в руках только конец веревки, к которой он был привязан. Так как груз был привязан к ручке, то чайник повернулся дном вверх и быстро пошел ко дну; в этом положении горлышко его смотрело вниз, и следовательно, при быстром падении чайника, воздух из него не мог выйти и не пускал в него воду. На глубине около шести сажен, близко от дна, я остановил чайник за веревку и стал его сильно встряхивать: воздух выходил из него большими пузырями и он наполнялся водой. Когда пузыри перестали выходить, что указывало на полноту чайника, я вытащил его как можно скорее. Так как веревка была привязана за ручку, то чайник повернулся теперь крышкой вверх, и горлышко его смотрело также вверх: наполненное водою, оно не могло, при его быстром прохождении, дать место воде верхних слоев, и чайник должен был принести мне воду с той глубины, на которой она была зачерпнута. Вода оказалась действительно морская, соленая; я попробовал ее и должен был выплюнуть; дал попробовать норвежцу, и он, к полному моему удовольствию, также выплюнул.
Вот каково было, следовательно, решение задачи: треска жила не в пресноводном озере, а в своей родной сфере, в морской воде; вместе с нею жили здесь и другие морские животные. Соленая морская вода была только прикрыта поверхностным слоем пресной; этим объяснялись и прозрачность, и морской цвет воды в озере. Как же могло образоваться подобное явление?
[707]
Очевидно, Килдинское озеро представляло из себя в древности участок моря, сообщалось с морем, и лишь впоследствии, отделившись от него в силу каких-либо причин, превратилось в замкнутый бассейн; в озеро. Такие озера, образовавшиеся путем отделения известных котловин или впадин от моря, называются «остаточными», «Reliktenseen»; они могут быть солеными или пресными; последнее бывает чаще, и именно тогда, когда озеро имеет выход, исток в море; атмосферные осадки питают озеро (прямо или косвенно), а выбегающий из него исток мало-помалу уносит все морские соли и превращает первоначальный морской участок в пресноводный бассейн; но и в таких пресноводных озерах уживают иногда, приспособившись к перемене среды, некоторые морские организмы, и именно нахождение последних в разных озерах Швеции и России дало таким озерам их название «Reliktenseen» и послужило толчком к их исследованию. Впрочем, этот последний критерий для определения способа происхождения озера, т.е. нахождение в нем некоторых морских форм, оказался недостаточным; при ближайшем исследовании оказалось, что к числу найденных в озерах морских животных принадлежат, по большей части, легко подвижные, быстро плавающие животные — рыбы и ракообразные, встречающиеся затем иногда и в озерах, несомненно неморского происхождения; в таких случаях необходимо допустить позднейшее переселение этих форм из моря в озеро. В Ладожском озере живет морской тюлень, небольшой морской рачок Idothea entomon, о котором я упоминал уже раньше, и некоторые другие организмы, также, по-видимому, морского происхождения; из этого выводили заключение, что как Ладожское, так и Онежское озера представляют из себя «Reliktenseen», следы некогда бывшего соединения Балтийского моря с Белым. Но геологических данных в пользу этого соединения не оказалось никаких; на всем протяжении, покрытом большими озерами Олонецкой губернии и Финляндии, нигде не были найдены новейшие морские отложения, и, по мнению геологов, нет никаких оснований думать, чтобы в один из новейших геологических периодов это пространство было покрыто морем.
Способы образования остаточных озер могут быть различны; часто море само является здесь главным действующим агентом. Из намывного материала возводятся у берегов новые участки суши работою самого моря, его прибоя и течений или при участии впадающих рек; эти вновь возникшие участки суши, [708] отмели, косы и т. д. отделяют, в свою очередь, небольшие участки моря и превращают их в прибрежные озера. Так образовались, напр., многие «лиманы» южной России, по берегам Черного моря. Участок берега между озером и морем образован в таких случаях из рыхлого, наносного материала; часто озеро остается в соединении с морем, постоянном или временном, а тогда состав вод в нем бывает подвержен сильным колебаниям.
Но самый важный и имеющий наиболее широкое действие способ образования «остаточных» озер является как результат тех медленных геологических изменений очертания материков, в силу которых пространства, некогда представлявшие из себя дно моря, превращаются в сушу, — изменений, которые одни геологи объясняют «вековым поднятием» суши, а другие, более осторожные, не предрешая его причин, определяют индифферентным термином «отрицательного движения берега». Когда берег поднимается, а море удаляется от берегов и дно его осушается, тогда впадины и котловины морского дна, отделившись от моря и поднявшись выше его уровня, превращаются в озера и — если они имеют исток — опресневают. Так должны были образоваться, напр., озера Швеции и Норвегии, лежащие ниже того уровня, которого достигало здесь море, как ясно указывают остатки морских раковин в ледниковый и послеледниковый период.
Что касается Килдинского озера, его происхождение не могло быть приписано первому способу — работе самого моря. Хотя оно лежит очень близко от моря, в расстоянии — в ближайшем месте — всего несколько десятков сажен, но отделено от него крутым и высоким валом, который не мог быть намыт морем. Вал этот густо покрыт травой, но кой-где, где он обнажается от растительности, видно, что он сложен из отдельных, очень больших камней — валунов. Это не песчаная, прибрежная дюна, не коса, а сплошной каменный вал; таким валом море не могло загородить ту глубокую котловину, в которой лежит озеро. Для объяснения его образования нужно прибегнуть ко второму способу — к отрицательному движению берега.
И действительно, следы этого движения выражены во многих местах на Мурманском берегу с чрезвычайною ясностью. В Еретике, над самым берегом моря, поднимается песчаный обрыв, весь битком набитый остатками морских животных, и поныне живущих у его берегов. Положение этих остатков в песке показывает, что они именно жили когда-то на этом [709] самом месте и оставались спокойно лежать на дне, прикрываясь накопляющимся наносом, а не были, напр., намыты морем. Раковины двустворчатых моллюсков сохранились с обеими своими створками, в естественном положении; известковые скорлупки морских ежей лежат в песке совершенно цельные, окруженные отпавшими иглами; к сожалению, они были так хрупки, что ломались при прикосновении и вынуть их из песку, не поломавши, оказалось чрезвычайно трудно; после долгой возни мне удалось выделить, с чрезвычайною осторожностью, цельными только две или три скорлупки. Положение всех этих остатков в песке было хорошо видно, так как песчаный бугор был раскопан и образовал искусственный, крутой разрез; отсюда брали песок при постройках на заводе, и раковины, осколками которых была усыпана крутая дорожка к дому капитана, жили в прибрежном море тысячи лет тому назад. Виды, найденные в этом песке, оказались, за весьма немногими исключениями, все видами, и ныне живущими у Мурманского берега; следовательно, море, в котором они жили, не должно было резко отличаться по температуре и другим физическим условиям от современного моря, и нет данных думать, чтобы климат в то время был здесь холоднее нынешнего. И по своему положению, и по составу фауны, песок этот относится к образованиям новейшим, послеледниковым, как и соответственные ему отложения Норвегии.
И на самом острове Килдине, в окрестностях озера, следы древнего моря видны с чрезвычайною ясностью. Они выражены здесь в виде так называемых террас, повторяющихся береговых уступов с крутыми обрывами; на самом берегу моря, над чертою прилива, возвышается крутой откос, в несколько сажен высоты, сложенный из сплошных валунов; когда поднимешься на него, попадаешь на плоскую, слегка покатую к морю равнину, которая в полуверсте от берега вновь упирается в каменный обрыв, совершенно подобный прибрежному; сложенный из круглых камней и не поросший травой, он издали кажется каким-то искусственным сооружением, вроде булыжной набережной. Это и есть древний береговой уступ, у подножия которого когда-то плескалось море. Таких береговых террас здесь можно проследить, поднимаясь в гору, три или четыре одна над другой; они обозначают уровень моря в разное время.
У подножия берегового обрыва, особенно около самой избы колониста, берег усеян бесчисленным количеством голышей, [710] очень интересной формы. Это — осколки породы, из которой сложен остров, песчаника и глинистого сланца, имеющие вид плоских дощечек, дисков, величиною с блюдечко, только овальных и удивительно обработанных действием морского прибоя. Они обточены как на станке: малейшие неровности и выпуклости срезаны, форма придана чрезвычайно правильная и вся поверхность камня матово обшлифована. Только одна сила в природе может так правильно обтачивать камни: работа воды, трение камней друг о друга от действия волнения и прибоя. На вершине острова поверхность слагающей его породы также покрыта многочисленными осколками, отделившимися от выветривания, под влиянием атмосферных деятелей: осколки эти, конечно, не носят никаких признаков обработки водой и по своим острым ребрам и углам сразу резко отличаются от прибрежных голышей. Но от берега моря можно отойти в глубь острова на версту и более, подымаясь до известной высоты в гору, и на всем этом пространстве поверхность земли покрыта не остроугольными обломками, продуктами выветривания, а превосходно обточенными действием морского прибоя голышами. Они поросли лишаями, но нисколько не отличаются, ни по форме, ни по общему виду, от голышей, и теперь лежащих на берегу; лишь дальше, при постепенном поднятии в гору, они становятся понемногу все разрушеннее и разрушеннее. Эти голыши тоже обточены морем, и в свое время все лежали на берегу, в полосе прибоя. Вертикальное распространение их на острове, вероятно, могло бы нам показать с удовлетворительною точностью границу древнего распространения моря.
Образование Килдинского озера находится в тесной связи с этими геологическими процессами; оно лежит на площади первой береговой террасы; когда ее поверхность выступила из-под воды, морская вода осталась в глубокой котловине; каменный вал, бывший раньше подводным рифом, выступил над уровнем воды, отделил котловину от моря и превратил ее в озеро. Множество прибрежных, лежащих не очень высоко над морем, озер Норвегии и Кольского полуострова должны были образоваться таким образом; но у Килдинского озера оказались некоторые замечательные особенности. Оно наглухо отделено от моря; никогда, ни в какую погоду, ни при каком волнении, прилив океана не может подниматься так далеко, чтобы проникнуть за каменный вал; истока из озера тоже нет, ни малейшего ручья не вытекает из него; от этого оно не могло опреснеть, как все другие озера, его родные братья по [711] происхождению. В другом климате оно, вероятно, вскоре высохло бы; но здесь, в климате сыром и холодном, где озеро большую часть года хранится под льдом, уже одной атмосферной воды в виде дождя и снега было бы достаточно, вероятно, чтобы долгое время поддерживать его уровень in statu quo; к этому присоединилось еще другое, благоприятное для его сохранения, обстоятельство. С севера к нему прилегает, как я сказал уже, маленькая мочежинка, из которой едва заметно сочится струйка воды в озеро; пресная вода легче соленой; от этого притекающая болотная водица ровным слоем, как слой масла, распространяется по всей поверхности озерка, прикрывая и маскируя собою лежащие под нею тяжелые слои соленой морской воды. По мере того, как эта пресная вода частью смешивается с соленой, частью испаряется, ее убыль пополняется новым притоком из мочежинки; так должно было установиться известного рода подвижное равновесие. Если мы представим себе, что приток пресной воды внезапно прекратится, тогда пресные, поверхностные слои (до первого дождя) перемешаются с нижележащими солеными, и озеро начнет, вероятно, более или менее усыхать (оно и теперь, в конце концов, все-таки медленно усыхает); если бы приток пресной воды стал увеличиваться, тогда поднялся бы уровень воды в озере, и оно нашло бы себе исток в море, который мало-помалу вынес бы из него все избытки солей. При данном же положении дел приток воды, вероятно, как раз достаточен, чтобы компенсировать испарение; вечно возобновляющийся слой пресной воды не успевает перемещаться с соленой и покрывает ее постоянным защитительным покровом, как слоем масла. Выходит парадоксальный на вид факт: в одном и том же озере две воды, соленая и пресная, которые никак не могут перемешаться. Внизу живут морские животные, а поверхностную воду можно пить. И здесь, по-видимому, прохождение морских животных при драгировании через верхние слои пресной воды действовало на них губительно: по крайней мере относительно звездочки, которую я добыл, совершенно живой на вид, я никак не мог убедиться, живая она или мертвая.
Я не могу, конечно, сказать, постоянно ли такое состояние воды в Килдинском озере, всегда ли оно прикрыто пресной водой, или это может меняться в течение года. Замечу только, что как Герценштейн, так и я были здесь в самое теплое время, в июле; со времени моего приезда на Мурманский берег стояла очень хорошая погода, и не было ни одного мало-мальски [712] значительного дождя; следовательно, испарение воды в озере должно было, вероятно, достигнуть своего максимума и диффузия соленой воды увеличиться. Тем не менее, поверхностная вода была пресная; в дождливое время она, конечно, не становится солонее. Может быть, зимой, когда озеро покрывается толстым слоем льда, непосредственно под ним лежит соленая вода.
Может возникнуть предположение, что озеро находится в подземном сообщении с морем, при посредстве каких-нибудь пещер или трещин в коренной породе. Но на берегу Килдина прилив океана достигает десяти футов, более сажени; если бы озеро находилось в сообщении с морем, и его уровень должен был бы колебаться в зависимости от прилива и отлива. Между тем в течение трех дней моего пребывания на острове я несколько раз в день по сделанным значкам наблюдал уровень озера, и не мог найти в нем никаких заметных для глаз колебаний.
Все это очень любопытно; конечно; но всего интереснее в этом замечательном озере его удивительная фауна. Сколько веков существует она здесь в таких неестественных условиях! Она вымирает, конечно; уже большая часть дна озера затянулась гнилым илом, задушившим все живое; из раковин, покрывающих его дно и берега, теперь в нем едва-едва живут два вида; но все-таки, в том уголке, где каменистый грунт дал более сносные условия существования, живут еще морские беспозвоночные, а по всему озеру свободно плавает морская рыба (норвежцы говорили Герценштейну, что кроме трески в нем есть и камбала; этого не удалось проверить; я никак не мог уговорить норвежца ловить здесь рыбу сетью; ему видимо не хотелось этого, и он наотрез отказывался меня понимать). И какие еще беспозвоночные! до сих пор еще, насколько мне известно, ни асцидии, ни морские звезды ни разу не были найдены в бассейнах, совершенно наглухо отделенных от моря. В этом отношении Килдинское озеро — единственное в своем роде. Самые условия жизни здесь этой «остаточной» фауны в высшей степени любопытны для изучения; уже одно то, что многие из этих морских животных (асцидии, звезды, черви) размножаются путем свободно плавающих, пелагических личинок, плавающих обыкновенно на поверхности воды; а здесь поверхностная вода пресная; а пресная вода для них яд. Как же они живут?
Три дня, проведенные на Килдине, благодаря этому озеру, останутся для меня навсегда приятным воспоминанием. Но и [713] помимо озера здесь было хорошо. Все эти дни погода стояла очень хорошая; термометр показывал градусов 17 в тени; когда поднимался легкий северный ветерок, он давал себя чувствовать и на солнце — ведь он дует здесь непосредственно с полюса; но в затишье было тепло, как у нас в хорошие весенние дни. С вершины береговых террас виден был спокойный океан, уходивший в безграничную даль на севере, и в тихое время повсюду гладь океана пестрела разбросанными пятнами белых парусов — это были шняки промышленников, ловивших треску. Море здесь, когда смирно, очень хорошо. Шум его раздается непрерывно, и при совершенно тихой погоде; можно углубиться в остров на версту и более, и воздух все же насыщен звуками океана; этот превосходный шум — настоящая музыка. На берегу море каменными буквами пишет свою историю: сколько тысячелетий прошло с тех пор, когда оно, с тем же однообразным шумом, обмывало подошву одной из береговых террас Килдина! Сколько лет этим собственноручным надписям моря? У нас нет масштаба для измерения геологических промежутков времени6.
Здесь, на севере, и органическая жизнь уходит больше в море; на вершине острова тянется плоская каменная равнина, пустынная, поросшая скудной травой, а море кишит живыми существами. Во время отлива (высота прилива здесь очень велика, больше сажени вертикального расстояния) вода отходит, и к берегу, покрытому грудой валунов и галек, присоединяется длинная полоса водорослей, целая масса огромных желтых [714] ламинарий. Чрезвычайное богатство моря беспозвоночными животными дает возможность жить миллионам рыб и крупнейшим млекопитающим земного шара, китам. И только из-за моря и морских промыслов живет здесь и человек.
В те дни, какие я прожил на острове, мой норвежец никуда не ездил на промысел, а ловил рыбу с берега у самого своего дома. Любопытно было видеть, как они тянули тоню всей семьей; за один конец невода тянул один сын при помощи ворота; за веревку другого конца держалась чуть не вся семья, от стара до мала, отец, да сын, да две дочери, да еще сын, и т.д., точно репку тянули, как в детской сказке. Меньшие отпрыски копошились тут же на берегу. Сеть приносила немалое количество больших камбал, похожих на плоские, ромбические дощечки. Трепещущую, скользкую рыбу ударяли палкой с острым гвоздем и, безжалостно наткнувши на гвоздь, отбрасывали далеко на берег. Изредка между обыкновенной камбалой попадался крупный, ценный палтус.
Рыбная ловля, особенно лов трески — это жизненный нерв Мурмана. Только для него периодически являются сюда люди; я рассказывал уже, как промышленники в конце зимы переходят пешком Кольский полуостров, направляясь в мурманские становища. Другие плывут в жалких шняках из прибрежных поселений Белого моря, без карт, с плохими компасами. В туманную погоду коршик (кормчий) узнает опасную близость берега по шуму прибоя.
Но об этой стороне жизни Мурмана — может быть, наиболее интересной — я не буду здесь говорить. Специальные задачи моей поездки отнимали все мое время, и я не мог лично ознакомиться с условиями и производством здешнего рыбного промысла. Хотя после Килдина, плавая на пароходе «Мурман», я посетил немало рыбачьих становищ, был почти во всех главных, но везде мельком, на короткое время; из такого беглого обзора я не мог вывести какого-нибудь определенного впечатления, и мои мимолетные наблюдения вряд ли могут представлять интерес. О народной жизни на севере и о мурманских промыслах много написано, и желающих познакомиться с ними я обращаю к специальным сочинениям.
В. Фаусек
ПРИМЕЧАНИЯ
[675]
1 Не в этом путешествии, впрочем, а раньше, в 1875 г.
[676]
2 По опытам, произведенным Эйзигом (в Неаполе) над одним морским червем (Capitella), при внезапном перенесении червя в пресную воду причиной смерти является разрушительное действие, которое оказывает, проникая в тело, пресная вода на красные (содержащие гемоглобин) тельца крови; но у большинства беспозвоночных нет красных кровяных телец.
[688]
3 Я прочитал у Миддендорфа, что в старину этих Pecter islandicus из Колы отправляли в Петербург, где они продавались под именем кольских устриц. Предание об этом дает повод патриотам севера вздыхать, «что прежде в заливах Кольском и Печенегском ловились устрицы и отправлялись в столицы; а теперь и этот промысел давно исчез» (Беседы о севере России. СПб., 1867). Настоящая устрица, Ostrea edulis, не встречается в Ледовитом океане.
[692]
4 Нижеследующие данные взяты, главным образом, у О.А. Гримма («О китобойном промысле на Мурмане»).
[698]
5 Тогда как прежде были особенно многочисленны в западной части Мурманского берега, между Рыбачьим полуостровом и Кильдином (по Ф. Д. Плеске).
[713]
6 Эдуард Зюсс, венский геолог, один из первых геологов настоящего времени, в своей книге: «Das Antlitz der Erde», в следующих красноречивых строках рисует бессилие человеческого ума перед вопросом о древности мироздания: «Астроном, чтобы дать представление о размерах мировых пространств, указывает на параллельность световых лучей или на белые пятна млечного пути. Чтобы дать наглядное представление о величине мировых периодов времен, недостает подобных примеров, и у нас нет еще единицы меры для измерения геологических эпох. В пространстве нам известно расстояние многих светил от земли; но расстояние во времени самой молодой из древних береговых линий на Капри, или новейшего скопления раковин в Тромзё (в Норвегии) не может быть определено даже приблизительной цифрой. Мы держим в руке органические остатки отдаленных времен и изучаем их строение, но нам неизвестно, как велик промежуток, отделяющий время их жизни ох нашего времени, подобно тому, как в спектре мы исследуем физические свойства небесного тела, не дающего параллакса для определения своего расстояния. Как Рама (герой Рамаяны) смотрит на океан, очертания которого на горизонте сливаются с небом, и думает, нельзя ли построить через него мост в бесконечное, так и мы смотрим через океан времен, но до сих пор нам еще не показывается берег».
© текст, В.А. Фаусек, 1891
© OCR, HTML-версия, Шундалов И., 2007